Книга Откровенность за откровенность - Поль Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они подсматривали за ней, когда она принимала ванну, — а Аврора это делала по два-три раза в день, когда неважно себя чувствовала, отчего палас отклеился окончательно. Просыпаясь по утрам, она встречала взгляды их красных глаз. Голуби знали, что она не встанет с постели, не вылезет из ванны, чтобы прогнать их: сил нет, лень, устала; они презирали ее за это. Аврора закрывала глаза, чтобы не видеть их, а иногда и затыкала пальцами уши, чтобы смолкло воркование. Она надеялась на суровую зиму, чтобы они вымерзли, на знойное лето, чтобы передохли от жары и сухости. А их становилось все больше и больше.
Не советую вам шутить с этим, говорил ей Врач, вы ведь уже перенесли орнитоз. Он подозревал, зная ее ставшую притчей во языцех любовь к животным, что с нее станется оберегать гнезда, помогать вылупляться птенцам, подкармливать сироток, и не верил ей, когда она говорила, что ненавидит их, что от них небо грязное. Почему вы не хотите переехать ко мне? — предлагал Врач, владелец большой квартиры на солнечной стороне. Вы могли бы устроить себе кабинет в детской.
Она лежала в больнице, в его отделении тропических болезней. Тогда она и увидела его впервые; он предположил у нее пситтакоз по той простой причине, что она только что приехала из Бразилии. Врач вошел к ней в палату, окруженный свитой студентов; длинный белый, узкий в бедрах халат делал его выше и тоньше, очки держались на кончике носа; все почтительно обращались к нему: месье. Вас не клевал недавно попугай? Вы не ночевали в комнате, где стояла клетка с волнистыми попугайчиками? На следующий день он опять пришел с двумя медсестрами и сказал, что она относится к компетенции отделения пневмологии, так как экзотический пситтакоз на поверку оказался орнитозом, а разносчиками — парижские голуби: вы живете на улице Сены! Потом он заходил еще: орнитоз орнитозом, но на фоне общей ослабленности жизнью в тропиках, — вы ведь много путешествуете, правда? — он на законном основании продолжал наблюдать ее.
Болела она этой странной, хоть и парижской болезнью долго и тяжело. Он не уходил вечером домой, не зайдя к ней попрощаться; он носил костюмы в клеточку, она слышала, как звякают ключи в его карманах. Ее книг он не читал — не успел, зато принес ей свою, «Больной, хинин и лихорадка»; эта медицинская новелла выделяла среди прочих его кандидатуру в Академию. Однажды он присел на край кровати и по тому, как поспешно Аврора согнула колени, понял, что она на пути к выздоровлению. Он взял ее за руку, чтобы сосчитать пульс, и сказал: не знаю, позволю ли я вам уйти.
Ну вот, начинается, подумала Аврора. Романы никогда не прельщали ее, и она чувствовала себя в возрасте и положении госпожи де Лафайет, жалевшей своих друзей, когда те ступали на опасную стезю страсти. Но эта любовь имела то преимущество, что любовью она не была. Врач уже отдал дань страстям: у него за плечами — брак, двое взрослых детей и связь со знаменитой актрисой. Аврора была всего лишь эрзацем актрисы: более серьезный роман, не столь блестящий, но достаточно лестный для самолюбия.
Он знакомил ее со своими коллегами: вы знаете Аврору Амер? Они не знали. Он возмущался: нет, вы представляете — они вас НЕ ЗНАЮТ! Эти слова действовали на нее всегда одинаково: становилось стыдно, что ее имя никому ничего не говорит; в самом деле, стоит ли добиваться подобия популярности, когда твое лицо мелькает на страницах газет, как лица воров и убийц, чтобы в итоге убедиться, что слава эта мимолетна, а ты все равно — ничто? Вот вам лишнее доказательство, добавлял Врач, бескультурья медицинской братии.
Это тянулось уже давно. Они подумывали о том, чтобы оформить свои отношения, хотя поколение, разучившееся читать и писать, разучилось и жениться. Он-то держал в голове Медицинскую Академию, которая находилась недалеко от ее дома, так что он вспоминал о ней всякий раз, думая об Авроре, или, скорее, наоборот, вспоминал об Авроре, думая об Академии, и случалось это все чаще и чаще. Не хэппи-энд, конечно, но в общем-то неплохо было покончить с одиночеством. Уж лучше доживать свой век почтенной супругой академика, чем голубиной наседкой, выжившей из ума старой ведьмой: в самом деле, нашлось бы не менее десятка человек, которые могли подтвердить, что она сумасшедшая, что они своими глазами видели, как она размахивает руками у окна и ругается с глухой стеной. А голуби ждали, когда ее уведут в смирительной рубашке, чтобы забраться в квартиру через разбитую форточку, вить гнезда на письменном столе и гадить на рукописи.
Половина девятого — пора было объявиться. Лола Доль слышала гомон и суету внизу, до нее доносились обрывки разговора. Они, наверно, собрались в кухне, обсуждают вчерашние события или подводят итоги симпозиума. Никуда не денешься, придется встретиться со всеми сразу, вытерпеть ненавистное приподнятое настроение, неизбежное, когда больше трех женщин собираются вместе: если их двое, они изливают друг другу душу и им невесело, если трое — подбадривают друг друга, а если четверо — налетают втроем на четвертую и топят ее в болоте хандры. Это как у животных, вернее даже у птиц. Посадить в клетку двух неразлучников — ничего, живут, запустить к ним еще пару — поднимут гвалт, а уж вшестером и вовсе заклюют друг друга до смерти.
Эти женские симпозиумы, на которых собирались одни женщины, говорили только о женщинах, читали от лица женщин тексты, написанные женщинами, были ее кошмаром. Ни одного мужчины на горизонте. Вообще ни одного стоящего мужчины, ни единого, которого бы не разорвали в клочки, не лишили мужского достоинства, не предали лютой казни. Она не могла понять, почему же и молодые женщины попадают в эти сети и принимаются изливать яд на сильную половину человечества. Они обличали мужчин, которых не было в залах заседаний, как и в их жизни. Все равно что археологи ненавидели бы предмет своих поисков и, откопав черепок или кусочек кости, предавали их огню. А самое занятное во всем этом было то, что в помощниках у них ходили молодые мужчины: занимались организацией их симпозиумов, записывали их выступления и нянчились с их компьютерами, аккуратно укладывая плашмя на заднее сиденье машины.
Глория одолжила ей на время пребывания своего Бабилу. Он катал ее в малиновом «Кадиллаке» и под шумок водил по разным местам, где можно было выпить. И все так церемонно — стул придвигал с легким поклоном, говорил по-французски, — что пить при нем не казалось чем-то постыдным, что надо делать тайком, не приходилось, как бывало, прикладываться к бутылке, спрятанной в коричневый мешочек, или сливать содержимое всех пузырьков из мини-бара в стакан для зубной щетки. Он проверял, охлажден ли коктейль, достаточно ли в нем льда, подложена ли под бокал салфеточка, и сам заказывал, прежде чем ей хотелось попросить еще, — потому что ей всегда было мало, всегда требовалось ПОВТОРИТЬ. И Бабилу повторял, он протягивал ей бокал так, будто это совершенно естественно — пить по три виски подряд, по три двойных скотча залпом. К своей порции он не притрагивался — отдавал ей перед уходом, когда, чтобы удержаться на ногах, она цеплялась за его локоть.
В первый же день по приезде он спросил ее: вы ничего не замечаете? Она видела перед собой юнца как юнца, лет двадцати пяти, в темном костюме. Нет, вы посмотрите, настаивал он, я ведь сделал прическу в вашу честь. И действительно, она обратила внимание, что его светлые волосы, длинные и воздушно-легкие, зачесаны назад и стянуты на затылке черной бархатной лентой; он походил на певца, загримированного для роли лакея и оставшегося после спектакля в сценическом образе. Всю неделю он ходил, держа голову неестественно прямо, будто она была насажена на кол, чтобы, не дай Бог, не нарушить укладку, и забавно было смотреть, как мелькает эта голова приговоренного среди всклокоченных шевелюр конгрессисток, которые давно никого не прельщали с помощью подобных ухищрений.