Книга Старая девочка - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственно говоря, первое из этих донесений пришло еще раньше. Клейман сообщал, что, похоже, с Верой Радостиной происходит что-то странное, он даже не берется точно сказать, что, но у него, Клеймана, ощущение, что Радостина просто возвращается назад. На Лубянку и не только от рядовых граждан приносили тогда немало вздора, и на клеймановскую чушь никто не обратил внимания, тем более что в остальном работник он был хороший – и инициативный, и по-немецки исполнительный.
Однако донесения шли и шли, и Ежов решился снова переговорить со Сталиным. Во время обычной утренней встречи сказал ему, что в соответствии с распоряжением семимесячной давности Вера Радостина прописана в Ярославле, дети ей возвращены и, по-видимому, всё у нее в порядке, она работает в Волжском речном пароходстве машинисткой, отзывы о ее работе благоприятные. Так что он не стал бы напоминать об этом деле, но Отто Клейман, возглавляющий Ярославский НКВД, три месяца назад по собственной инициативе установил за Радостиной как за женой врага народа слежку, и вот о том, что она дала, он, Ежов, обязан доложить.
Клейман утверждает, продолжал смущенно Ежов, что Вера Радостина самым натуральным образом возвращается назад, в прошлое, что она успела уйти так далеко, что даже нет уверенности, можно ли ее без проблем арестовать. Раньше, продолжал Ежов, никаких соображений, как она это делает, кроме разве что фотографической памяти, у Клеймана не было, но в последнем донесении он сообщает, что благодаря слежке удалось выяснить, что у Радостиной есть подробный дневник, который она без единого дня перерыва вела с раннего детства; прокладывая путь назад, она именно им пользуется как картой.
Клейман, продолжал Ежов, настроен мрачно, убежден, что откладывать этот вопрос нельзя. Он считает, что, хотя Вера пока возвращается одна, народ же, как и раньше, твердо идет вперед, не обращает на нее внимания, завтра может сделаться так, что все, кому власть чем-нибудь не угодила, все, кто считает себя нашей властью обиженными: бывшие дворяне, буржуи, чиновники, – пойдут назад. А за ними их родственники, знакомые; и я не знаю, пишет Клейман, что будет тогда, сумеем ли мы остановить эти многомиллионные толпы, даже если перегородим дорогу. Отдадим армии приказ патронов и снарядов не жалеть.
Клейман, говорил Ежов, утверждает, что у него есть десятки донесений с мест, которые свидетельствуют: эта картина не фантазия. Уже теперь многие замедляют ход, начинают тормозить, задумываться, затягивать шаг, и ясно, что, если так пойдет дальше, скоро они совсем остановятся.
О Клеймане Сталин слышал и раньше, про этого провинциального следователя говорили, что мало кто в НКВД обладает его искусством строить разветвленные, пронизывающие всё и вся заговоры, похоже, это была правда. В клеймановском построении была понравившаяся Сталину легкость, но, без сомнения, была и мощь, он так смело, не боясь расстояний, соединял факты, так бесстрашно наводил между ними мосты, арки, что Сталин прослушал Ежова с удовольствием, потом спросил, что же этот ярославец предлагает.
Два варианта, сказал Ежов. Первый – арестовать Веру и немедленно ее ликвидировать. Однако, если нас это не устраивает, Клейман просит санкции на изъятие ее дневников. Он считает, что память человека слаба, без дневника Вера рано или поздно начнет путаться, дни у нее смешаются, она то будет идти назад, то снова вперед и из-за этого станет сердиться на себя, раздражаться. Станет говорить, что сама себя обманула. В конце концов, совсем заплутавшись, бросит свою причуду. Тогда и другие, посмотрев на нее, подвел итог Ежов, этот путь тоже не выберут.
Ежов завершил доклад, Сталин помолчал, затем с иронией сказал, что, конечно, у Клеймана есть и размах, и полет, но, как говорят на Руси, укатали сивку крутые горки. Кого он имел в виду под сивкой – Радостину, Клеймана или их обоих, – Сталин уточнять не стал. Во втором клеймановском предложении, продолжал он, есть разумное зерно, но он, Сталин, считает, что и в изъятии дневников необходимости нет. Клейман же сам говорит, что без дневника Вера идти назад не может, а кто их сейчас ведет? Лишний раз рисковать мало кто хочет. А так время – как река, она размывает, потом Бог знает куда уносит всё, что попадается на пути. Через эту реку ни переправиться нельзя, ни моста перекинуть, и вот человек топчется на берегу, прикидывает, примеривается, как ему ее перепрыгнуть, но он не горный козел, а о том, чтобы переплыть, и думать нечего. Больно течение быстрое. И вот он так потопчется день-два, одно попробует, другое, потом поймет, что не перебраться, и пойдет туда же, куда и все.
Изымать дневники, говорил Сталин, не надо и еще по одной причине: то, что затеяла Вера, не контрреволюционный мятеж и не попытка реставрации прошлого – всё проще. После гибели мужа, Иосифа Берга, Вера осталась с тремя маленькими детьми, которых одной поднять на ноги нелегко. Он, Сталин, слышал, что Вера Радостина красивая, еще сравнительно молодая женщина, наверняка и до Берга в нее было влюблено немало мужчин, теперь – он, Сталин, в этом уверен – она возвращается не абы куда, а к кому-то из них. В этом нет ничего плохого и ничего для советской власти опасного, наоборот, ему, Сталину, кажется, что органы НКВД могли бы даже посодействовать Вере. Надо узнать, кто ее избранник, найти его и организовать встречу. Думаю, закончил Сталин, нашим чекистам это по силам.* * *
Хорошо следователь Ерошкин запомнил только первый из череды допросов, хотя у него была профессиональная память и свои прежние дела он мог восстановить до буквы. Почему так было, он и сам не знал. Возможно, причина в том, что здесь с самого начала до самого конца была одна Вера, одна она. Это были дни Вериной жизни, так, как они шли, строго подряд, ничего не переступая и не перескакивая; и люди, которых к нему в кабинет приводил конвой, тоже занимались одним-единственным делом – рисовали ее, эту Верину жизнь, всё же остальное Ерошкина не интересовало.
Конечно, для проформы он спрашивал и о другом, часто замечал, что они чего-то боятся, что-то скрывают или пытаются скрыть, но что – даже не старался узнать, легко пропускал и шел дальше. Что с ними со всеми делать, было уже решено, и пусть даже кто-то, кроме того что любил Веру, готовил покушение на Сталина, это ничего бы не изменило.
Все-таки он задавал полагающиеся вопросы, по привычке ловил подследственных на противоречиях, но тут же оставлял это, ничего не записывал. В свое время он быстро освоил технику допроса, почти сразу научился отделять правду от лжи, научился даже объяснять подследственному, что ничего важнее правды нет, даже жизнь значит меньше, чем правда, и теперь перед ним стояла первая, быть может, самая важная задача – выяснить, правду ли писала Вера в своем дневнике.
С точки зрения критики источника – прежде чем прийти на работу в органы, он три года проучился в Архивном институте и потом всегда, до конца жизни был тем годам благодарен до чрезвычайности, это была очень хорошая школа, тонкая, изощренная, недаром преподавала там еще дореволюционная профессура, – так вот с точки зрения этой внутренней критики дневники, присланные Клейманом из Ярославля, были насквозь подлинными и объективными; для женщины они вообще были верхом возможной объективности – он не нашел в них никаких противоречий.