Книга Психотерапия и экзистенциализм. Избранные работы по логотерапии - Виктор Эмиль Франкл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно на это ссылались психоаналитики, бывшие среди заключенных. Они говорили о регрессии и об отступлении к более примитивным формам поведения. Иную интерпретацию предложил профессор Эмиль Утиц[143], находившийся со мной в одном из упомянутых выше лагерей. Он считал, что изменения характера следует понимать как шизоидные проявления[144]. Не углубляясь в теоретические детали, я бы дал более простое объяснение. Мы знаем, что, если человеку ограничивают сон и еду (паразиты!), он склонен как к раздражительности, так и к апатии. В лагере это заметнее из-за отсутствия никотина и кофеина – так называемых ядов цивилизации, функция которых как раз и заключается в подавлении раздражительности и преодолении апатии.
Также Эмиль Утиц толковал внутреннее состояние лагерных узников как временное существование[145]. Я же замечу, что у этого временного существования есть важная черта: ему нет конца. Ибо действительно нельзя было предвидеть, когда заключению придет конец. Таким образом, человек не мог сосредоточиться на своем будущем – на времени, когда вновь обретет свободу. Поскольку человеческое бытие имеет временную структуру, легко представить, что лагерная жизнь может привести к ее экзистенциальной утрате.
Есть прецедент, иллюстрирующий эту точку зрения. Из исследований Лазарсфельда и Цайзеля[146] мы знаем, как сильно на ощущение человеком времени влияет длительный период безработицы[147]. Как известно, нечто подобное происходит и в санаториях для хронических туберкулезных больных, подобные наблюдения можно найти в «Волшебной горе» Томаса Манна[148].
Таким образом, не имея возможности опереться на некую конечную точку в будущем, заключенный рискует сломаться. Возможно, вместо пространных рассуждений и теоретизирования стоит показать на примере, как влияет на вегетативные функции этот психофизический коллапс, возникающий при блокировке нормальной устремленности человека в будущее. В начале марта 1945 года один товарищ по лагерю рассказал мне, что с месяц назад, 2 февраля, ему приснился удивительный сон. Некий пророческий голос пообещал ему дать ответ на любой вопрос. Тогда мой товарищ спросил, когда же для него наступит конец войны. И голос произнес: «30 марта 1945 года».
Приближалось 30 марта, но ничто не указывало на то, что предсказание исполнится; 29 марта у моего товарища началась лихорадка с бредом; 30 марта он потерял сознание, а 31 марта он умер; его унес брюшной тиф. В тот день, 30 марта, когда он впал в беспамятство, война для него закончилась. Мы не ошибемся, если предположим, что из-за горького разочарования, к которому привел ход событий, снизились «биотонус» (определение Эвальда[149]), иммунитет, сопротивляемость организма, а дремавшая доселе инфекция сыграла роковую роль.
Подобные явления наблюдались и в массовом масштабе. Гибель множества узников между Рождеством 1944 года и Новым годом 1945-го можно было объяснить только тем, что заключенные стереотипно связывали надежды с крылатой фразой: «Рождество будем встречать дома». Рождество наступило, а они все еще не были дома, и пришлось отказаться от надежды попасть домой в обозримом будущем. Этого было достаточно, чтобы наступил спад жизненных сил, который для многих означал смерть.
В конечном счете психофизический коллапс зависел от духовно-нравственной позиции, которую был волен занять каждый! Хотя при входе в лагерь у человека отнимали все, даже очки и ремень, у него оставалась свобода выбирать отношение к ситуации, оставалась буквально до последнего мгновения, до последнего вздоха. Свобода вести себя «так или иначе» и выбор быть «тем или этим». Снова и снова находились те, кто умел подавлять свою раздражительность и преодолевать апатию. Это были люди, которые ходили по лагерным баракам и по местам сбора заключенных, подбадривали товарищей добрым словом здесь и делились последним куском хлеба там. Всеми своими действиями они подтверждали, что никогда не угадаешь, во что человека превратит лагерь: станет ли он типичным KZler (заключенным) или даже в таких условиях, в крайней пограничной ситуации останется человеком. В каждом случае только он принимал решение.
Поэтому не может быть и речи о том, чтобы заключенный неминуемо, автоматически подчинялся лагерной атмосфере. Благодаря тому, что в другом контексте я называл бы «дерзновенной силой человеческого духа», он имел возможность не поддаваться влиянию окружающей среды. Если мне и требовались доказательства того, что эта сила реальна, я нашел их в жестоких условиях концлагеря. Фрейд заявляет: «Давайте заставим голодать множество самых разных людей. С усилением императивного позыва к голоду все индивидуальные различия в людях стираются и вместо них появляется единое для всех выражение одной неутоленной потребности». Оказалось, что все совсем не так.
Безусловно, людей, посвятивших себя принципиальной возможности сохранения своей человечности, было немного. Sed omnia praeclara tarn difficilia quam rara sunt («Все прекрасное так же трудно, как и редко»[150]) – этими словами Спиноза[151] заканчивает свою «Этику». Хотя сохранить человечность смогли немногие, они показали пример другим, и этот пример вызвал цепную реакцию, характерную для такой модели поведения. В дополнение к известному изречению поэта можно сказать, что хороший пример плодотворен и порождает благо.
В любом случае нельзя утверждать, что эти люди деградировали; напротив, они достигли нравственного прогресса – морального и религиозного. Ибо у многих узников в условиях заточения пробудилось то, что я называю подсознательной или подавленной связью с Богом. Никто не должен отзываться об этом переживании пренебрежительно как об «окопной религии» (в окопах нет атеистов) – так именуют в англосаксонских странах ту религиозность, которая не проявляется, пока человек не окажется в опасности. Я хотел бы сказать, что религия, которую не принимают до тех пор, пока дела не пойдут плохо, для меня все же предпочтительнее, чем та, которую исповедуют, только если дела идут хорошо. Последнюю я называю «религией торговцев».
Во всяком случае, многие узники вышли на свободу с чувством, что научились не бояться ничего и никого, кроме Бога. Для них тюремный опыт стал преимуществом. Многие люди с невротическими расстройствами, пройдя через лагерь, укрепились духом. Здесь можно провести аналогию с фактом, хорошо известным мастерам-строителям: ветхий свод можно укрепить, просто утяжелив его.
Мы готовы перейти к рассмотрению третьего этапа – фазе освобождения. Я ограничен рамками статьи, поэтому не буду вдаваться в детали и говорить об уникальном опыте деперсонализации, связанном с этим этапом. Достаточно сказать, что освобождение приводит к резкому снижению напряжения. У оказавшегося на воле узника слишком легко «деформируется» – морально уродуется – характер. Нечто подобное произойдет с придонной рыбой, если она вдруг поднимется в поверхностные слои воды. Кто-то, как и я, может сказать, что здесь мы имеем дело с психическим аналогом кессонной болезни.
Обратимся теперь к нашей основной теме – индивидуальной или групповой психотерапии в концентрационном лагере. Я не буду заострять внимание на том, была ли группа открытой или закрытой (в любом случае она не могла считаться открытой или закрытой – скорее, запертой). Также я не буду касаться «малой», а точнее «малейшей», импровизированной психотерапии во время перекличек, в строю, во рвах и бараках. Однако я хочу вспомнить о докторе Карле Флейшмане, который принял мученическую смерть в газовой камере Освенцима. Когда я познакомился с ним, его ум был занят одной заветной мыслью: как оказать психологическую поддержку вновь прибывшим заключенным? Поскольку я психиатр, организацию помощи он возложил на меня. Времени на размышления мне хватало, так что я развил эту идею до системы психической гигиены. Конечно же, нужно было скрываться от СС и держать все в тайне. Например, нам категорически запрещалось вынимать из петли повесившихся товарищей.
Важнее всего было предотвратить шок от попадания в лагерь. С этим мы более или менее справлялись: в моем распоряжении был целый штат опытных психиатров и социальных работников со всей Центральной Европы. Мне помогала и молодая женщина-раввин, ученица Лео Бека[152]. Звали ее мисс Йонас, и, насколько мне известно, тогда она была единственной или, по крайней мере, первой женщиной-раввином в мире. Она также встретила свой конец в Освенциме. Мисс Йонас обладала даром красноречия, и, как только нам сообщали о прибытии очередной партии, наш ударный отряд (как мы себя называли) отправлялся на холодные чердаки и в темные стойла бараков Терезиенштадта. Там, скорчившись, сидели на полу старые и немощные фигуры – само воплощение горя, и мы начинали разговаривать с людьми, чтобы они пришли в себя. До сих пор помню, с каким благоговением они слушали раввина. Мне врезалась в память одна старуха со слуховой трубкой в руке, с лицом,