Книга Осенний полет таксы - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственно, с утраты поддержки оно и начинается. Всегда пытаешься опереться на маму, на друга, на мужчину. Свято веришь, что это и есть любовь, когда вот рука, вот плечо. А всё соскальзываешь, обваливаешься, всё в вату, и где было надёжно – пустота, где было навсегда, теперь даже не никогда, а серенький такой nothing.
Может, в этих падениях и нарабатывается твоя чёртова ловкость, гибкость там и броня здесь. Не случайно же Василиса ударилась оземь, прежде чем оборотиться птичкой – голубкой, утицей, ястребом, василиском или трёхголовым птеродактилем.
Однажды это обязательно произойдёт с каждым, кто достаточно живуч, чтобы не разбиться в мясо: исчезают ожидания, надежды на других людей спадают с тебя как платье, как оковы. Ты разбегаешься и взлетаешь. И наконец-то становишься счастливой.
Абсолютно.
Не из-за любви, не вместо любви, любовь вообще ни при чём, когда вся ты и стрела, и полёт.
Наконец-то принадлежишь себе и поначалу упиваешься только этим, а потом оказывается, что мир тебе тоже дан в руки, он пластичен – не весь, но какая-то часть, которую ты действительно можешь изменить под себя, и все недостающие опоры ткутся из воздуха, формируются из складок реальности, а светофоры омывает зелёная волна каждый раз, когда это необходимо.
Ты всё ещё можешь падать, но ничего, кроме смерти, с тобой не произойдёт. Тогда говорят, что ты потеряла страх божий. Возможностей остаётся ровно две – пережить следующий раз или не пережить. Смотришь на грядущие ужасы и точно понимаешь: вот от этого я умру, а от этого – нет. И чего же бояться? Ведь страдать уже точно не придётся, боль сразу же перетекает на уровень физиологии и переносится не без помощи пилюль.
Возникает чувство неуязвимости для людей. А судьбу (или бога, у кого есть бог), конечно, не переиграть, но можно хотя бы не бояться.
Они действительно не плачут в подушку, ребята. Они ходят плакать к психологам или в кинотеатр.
И тут есть соблазн заговорить о жестокосердии. Но никто не отнял у них память, эмпатию, доброту. Что-то иное у них потерялось, имеющее отношение к зависимости от других. Может, это называется слабость.
А другой соблазн – считать это «нечеловеческим». Я с того начала, с ощущения изнутри. Но, возможно, это просто зрелость. Такая она, зрелость человеческого существа, а отпавшим была всего лишь юность. Это юность слетела с наших тел и душ и серым пером упала на ладонь другой девочки. Той, что будет теперь терпеть и плакать.
Не знаю. Правда не знаю, у меня нет схемы для вас, нет правды, нет обещания. Нет больше карты, ставшей горстью юрких хлопьев, летящих на склон холма.
Есть только свист счастливой стрелы, узнавшей свою цель, есть полёт бестии, парящей на распростёртых крыльях, нежность ко всему живому и улыбка обыкновенной человеческой женщины.
Какая-то девочка указала на наш двор лиловой лопаткой и сказала бабушке:
– А весной здесь будут одуванчики и море.
И я тут же обрела просветление.
«И с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду».
Осень: 45
На прошлой неделе, когда луна подразумевалась, но не была видна, мне стало грустно.
Очень странное и совсем не моё чувство. Моё – тоска. Тяжелая, как чёрная земля, из которой может вырасти всё что угодно, или горькая и вязкая, как дым, – вам ли теперь рассказывать, какой он бывает, – если к ней примешивается потеря. Легкомысленный Дюма, формулировавший так, как многим серьёзникам не снилось, говорил: «Сожаления об утраченных благах заменяли ему угрызения совести», а мне сожаления заменяют несчастную любовь.
Но я отвлекаюсь; грусть. Прозрачна, как осенний воздух, ничем не пахнет, но я надышалась и чуть не впервые в жизни захотела увидеть людей. Иногда я нуждаюсь в каких-то конкретных личностях, но чтобы так, вообще, – не припомню.
Собиралась поехать в клуб, где, может быть, сидели взрослые, которых можно молча слушать и кивать. Но подумала, ведь нельзя не говорить, нельзя не улыбаться. И потому ни туда, ни к подругам.
Муж занят.
Сильно удивляясь самой себе, позвонила маме. Это, кажется, единственный человек, который со мной щебечет и с которым не щебечу я. Она говорит, говорит, а я иду мимо Чистых прудов, по Покровке, сворачиваю на Лубянский проезд, и свет уже не такой серебряный и колючий, воздух не ледяной, и как-то уже легче.
Дважды в год я трачу некоторые деньги на косметолога, врача, психолога и парикмахера. Косметолог подтверждает, что я хороша собой, врач – что здорова, психолог – что нормальна, а парикмахер просто завивает мне волосы. На днях, например, был визит к косметологу, напомнивший свидание с давним любовником: у обоих слишком мало времени друг для друга, оба осознают, что сорока минут и затраченных усилий слишком мало, чтобы добиться существенного результата, и выходишь потом, а прядь возле уха слиплась от белой дряни. Но галочка в графе «отношения» «лицо» поставлена.
Тело, будто большая кукла в коробке: изредка разворачиваю шелковую бумагу, достаю, освежаю, убираю обратно. Какое-то время тело пользовалось мной, потом я им, а сейчас, кажется, я к нему непричастна.
Я честно пытаюсь. Раз в год сбрасываю процентов десять веса, например, просто чтобы напомнить, что я этому хозяйка. Сейчас потеря шести килограммов сделала меня уязвимой. Кажется, в них была моя уверенность, моя взрослость или вовсе рассудок, потому что оставшиеся сорок пять потеряли всякую защиту. Хочется приходить и сидеть около людей, которые способны разговаривать между собой, не обращая на меня внимания, лишь изредка протягивая руку к моей голове, чтобы погладить лёгкие тёплые волосы, которые завил парикмахер.
Зима: Что со мной было хорошего
Два платья было со мной, ах, два платья, луна на ущербе. Нет, в самом деле, кроме Лорки, я иногда вижу, как девушки в тёмных комнатах танцуют со своими платьями. Левой рукой за правый рукав, правой – за левый, воротник на плечо, и шепчет «раз-два-три, раз-два-три», потому что кто ещё будет танцевать с нашими платьями и шептать им глупости, кто отведёт их в освещённые залы и тайные спальни, кто капнет им духи на манжеты и помнёт юбки.
В метро вчера сзади девушка вздохнула, и был в этом весь Бунин и часть Набокова, потому что вот лёгкое дыхание, вот моя горячая голая шея под лисьим воротником, которую в русской литературной традиции принято целовать прохладными губами, где-то на тёмной лестнице, без слов. А потом уже обстоятельней, встречаясь под фонарями, сдувать сначала завитки волос, но всё равно позже придётся деликатно снимать с языка меховые шерстинки.