Книга Скажи красный - Каринэ Арутюнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Звонок раздался в половине второго ночи – громко, назойливо, – не просыпаясь, поднял трубку – да, да – кто? – на том конце провода – сиплый кашель вперемежку с рыданиями, – когда? – хорошо, сейчас буду, – заталкивая тошнотворный ком, ползущий откуда-то из желудка, ополоснул рот, – движения были четкими и энергичными, – мчался по ночному городу к унылому многоэтажному зданию – к городской больнице номер шесть, – у входа тряслась и заикалась ее мать, – припала к его груди, обдав знакомым удушливым запахом – смеси цветочных сладких духов и желтого старого тела, – родненький, родненький, – толстуха стискивала его запястья горячими пухлыми пальцами, – успокойтесь, прошу вас, – в палату не впустили, но жива, будет жить, – там, за мутным окошком, угадывалось что-то, какие-то белые скорбные тени, шепот, стон, – денег? Сколько? – старуха благодарила и пятилась, – а он, обессиленный, рухнул в обитое разодранным кожзаменителем кресло и приготовился – ждать.
После полудня заглядывал на почту.
Тянул на себя массивную дверь и окунался в особенную тишину – поскрипывающих перьев, полупустых чернильниц и сонных женских лиц за толстыми стеклянными перегородками.
Выдергивал из пачки шершавых бумажек бланк, задумчиво вертел в пухлых пальцах перьевую ручку, разглядывая соседей у стойки – суетливого мужчинку с каплей в носу, двух смеющихся девчонок, грузную тетку с картофельным носом и бульдожьими складками у шеи.
Вздохнув, выводил старательным детским почерком, – царапая пером листок, – «Архиповой Марье Федоровне. До востребования. Ждите пятницу. Встречайте. Ваш Равиль».
Кто такая Архипова Марья Федоровна, он понятия не имел, – впрочем, и о Лапченке Акиме Степаныче, и о Поповых Зое Равиль тоже имел весьма смутное представление, хотя нет, Поповых Зою он представлял себе четко – с выпуклыми близорукими глазами, полной уютной грудью и аккуратненькими ноготками на розовых пальчиках.
Архипова Марья представлялась ему яркой, средних лет, красивая зрелой тяжеловесной красотой, одновременно славянской и южной, – с круглым лицом, простоватым, даже бабьим, – с торчащими чашечками бюстгалтера, крепким задом и плотными ляжками, – и особенным терпким женским душком, – то ли подмышек, то ли жирноватых волос, уложенных в затейливую высокую прическу, – запаха этого Равиль смущался и желал, – стоило ему где-нибудь, в сберкассе или в трамвае, – уловить этот аромат, – спелости и едва заметного увядания, – притягательный и отталкивающий…
С неотправленной телеграммой в кармане тяжелого пальто он выходил на крыльцо и жмурился неяркому мартовскому солнышку, – в груди что-то ухало и звенело, – какое-то неясное предвкушение предстоящего праздника.
– Кыш! Кыш! – старуха Перова из первого подъезда гоняла огромного уличного кошака, – мимо нее нужно было прошмыгнуть незаметно, но не теряя достоинства, – Перова была враг, и пахло от нее сырыми тряпками и помойным ведром, впрочем, и сейчас в руке ее покачивалось ведро. – Кыш! Кыш! – прошипела она, выпятив нижнюю губу, – Равиль быстро прошмыгнул в подъезд, – дверь прихожей распахнулась, пахнуло пылью и немножко затхлым, – еще оставалось время, не так много времени, но вполне достаточно, чтобы вскипятить чайник, нарезать батон и колбасу, – в белых кружочках жира, – на покрытом клеенкой столе, – жевал Равиль медленно, сосредоточенно разглядывая обои на стене, надорванные и свисающие клочьями в нескольких местах. Он старался не думать о старухе Перовой, но как назло она стояла перед его глазами со своей выпяченной нижней губой и куриными ногами.
Такие, как Перова, никогда не умирают, – умирает добрый профессор Ставский с пятого этажа, – это он помог Равилю оформить пенсию и даже не раз за руку водил его на почту и в собес после отъезда Маришки, – такие как Перова до скончания века переваливаются на широко расставленных ногах и крутят скрюченным указательным пальцем у виска при виде идущего мимо Равиля.
Подумав немного, он съел еще один бутерброд и выпил чаю из толстой красной чашки с золотистым ободком по краю и отбитой ручкой – чашка была Маришкина, и отношение к ней было трепетное.
После шести наконец стемнело, – этажом выше что-то с грохотом покатилось, может, кастрюля, а может, крышка, а у соседей слева заработал телевизор, – и вечер – а это уже был вечер, – показался плотней, насыщенней, уютней.
С тех пор как Маришка уехала, телевизор перестал показывать, а после – и звучать, – Равиль не знал, к кому идти и что говорить…
– Ля-ля-ля… – он запел высоким голосом и, будто испугавшись чего-то, тут же замолчал и подошел к окну.
Еще немного.
Каких-то несколько минут.
Замрет телевизор за стеной, – кто-то заворчит совсем рядом, – ах, нет, это батареи или кран, – а в окне напротив зажжется лампа.
Он знал, как она пахнет.
Немного Марией Федоровной Архиповой, немного прозрачной Лидочкой из аптеки на углу, – немного хлебной корочкой – запах свежей сдобы был таким женственным, пленительным, волнующим.
Придут майские праздники, а с ними – просохшие лужи после первой грозы, и выставленные наружу оконные рамы, и плотная резинка чуть выше сливочного колена, и дымчатое облачко волос под мышкой, за другими окнами – переворачивая подгорающие котлеты, засуетятся полуодетые затрапезные женщины и их мужья в хлопчатобумажных тренировочных штанах – все это будет весело, и живо, и знакомо-ожидаемо, как и похороны почтенного Ставского в понедельник в одиннадцать утра, и ужасный-ужасный летний ливень с зигзагами молний, – он плотно прикроет окно и будет громко считать до десяти, а потом – до ста, покуда все не закончится и в окошке напротив за сдвинутой шторкой не зажжется свет.
Равиль щелкнет выключателем и осторожно выглянет из-за занавески, потирая тыльной стороной ладони колючий подбородок, вжимаясь пылающим лбом в стекло, размытое расстоянием и темнотой; белое, нестерпимо белое, округлое, смутно-колышущееся, – видение будет коротким и ослепительным, – взметнется грива нечесаных волос, и внезапно переулок погрузится в темноту, – ледяными пальцами он будет натягивать одеяло и скулить, пугаясь звука собственного голоса, – в полной тишине, пока не забудется беспокойным сном, и только за окном двое подвыпивших прохожих будут ожесточенно и вдохновенно выяснять, кто кому занимал трешку до получки и почему Люська – такая стерва – еще вчера давала – а теперь – никому.
На сей раз она вселилась в тело доверчивой рыжеволосой женщины, мечтающей о ребенке, о ком-то, кого она могла бы назвать бесповоротно своим на ближайшие десять – пятнадцать лет, – порой она зажмуривала веки и ощущала в себе этот плотный комочек, и тогда она могла гладить его, обнимать, пеленать, – холё-ёсенький, – губы ее вытягивались трубочкой, а ниточки рыжих бровей ползли вверх, но годы шли, а мужчины не задерживались, им тесно было в ее утомительно-жарких объятиях, и тогда она шла в театр, и там, упакованная в малиновую кофту с люрексом, выставив массивную грудь, обливалась слезами и комкала насквозь промокший носовой платок, а в антракте съедала несколько трубочек с жирным кремом, и запивала сладкой водой, и, пробираясь к своему месту, шуршала нарядным платьем. Чаще можно было видеть ее в первом ряду партера или в бельэтаже, – дома она вклеивала фотографии актеров в пухлый альбом и детским почерком, со старательным нажимом вписывала что-то восхитительно-нежное, созвучное разве что голубиному клекоту и воркованию.