Книга Околоноля - Натан Дубовицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жалко, не успели. Ну, ничего, в ночном выпуске повторять будут, — Геннадий лизнул вино.
— Генк, прочитай, что свежего принёс, — заколыхался скрывающий Ктитора пар. — А ты, Самоход, послушай, что теперь пишут и как молодые наши гении. Геннадий мой новый поставщик. Работай, Гендос, работай.
— «Этим вечером, слоняясь по переулкам с больной головой и застенчиво глядя на луну, как я думал о тебе, Уолт Уитмен», — заработал Гендос.
— Уитмен, понял, а ты говоришь, — отозвался Ктитор.
— «Голодный, усталый, я шёл покупать себе образы. И забрёл под неоновый свод супермаркета. И вспомнил перечисления предметов в твоих стихах», — продолжал Генк.
— Не продолжайте, — прервал Егор. — Это чьи стихи?
— Супер, — заревел в чабрецовом и мятном тумане Стас.
— Супер, но чьи всё-таки?
— Не могу сказать, — игриво и жеманно отвёл глаза Геннадий. — Один молодой начинающий автор.
— Автор умер. В преклонном, замечу, возрасте. Его звали Ален Гинзберг. Это перевод с американского знаменитого стихотворения «Супермаркет в Калифорнии». Написанного, кажется, лет пятьдесят назад, — бросился в конкурентную схватку Егор. — Если я торгую лежалым товаром, то твой Геннадий — ворованным.
— Нет! — одновременно заорали Ктитор и его новый поставщик.
— Проверь, позвони кому-нибудь знающему. Или в интернете справься, — торжествуя лёгкую победу, уже снова спокойно и тихо сказал Егор.
— Правда? — после паузы спросил Ктитор.
— Пощадите, — вспотел Геннадий.
— Супермаркет, значит? — настаивал Ктитор.
— Супермаркет. Я не хотел. Деньги нужны. Мама болеет. На лекарство. Дорогое. Мама… Дорогая… — высох от страха Устный.
Абакум явился на зов и получил краткое указание: «В бухенвалку его». Так называлась старая баня на краю заросшего бешеными огурцами Стасова огорода, где из провинившихся выпаривали душу и до потери пульса захлёстывали их вениками. Абакум увёл Геннадия, говорящего бесконечно жалостливое «ааааааааааа…», на казнь.
Егор и Стае помолчали.
— Извини. Абакум, как освободится, тебе позвонит. Всё оплатит. Продолжаем сотрудничать. Не было ничего. Забудь. Иди, — помирился Ктитор.
Егор, направляясь к машине, встретил навьюченных хворостом и дровами таджиков, тащившихся к старой бане.
Поздние и последние часы пятницы Егор провёл в не очень хорошей квартире на Трубе. В стиснутой со всех сторон офисами, паласами, сервисами и фитнесами, чудом и безалаберностью спасённой от галопирующей жадности большого города древней дворницкой. Под видом дворника в ней проживали два философа, три поэтессы и один революционер, и кто-то ещё… Впрочем, хозяева здесь появлялись редко и врозь, ночевать и пить чай позволялось любому недовольному, неопрятному и небогатому страннику. В интересах демократии ночевать давали не более двух ночей подряд, а к чаю требовали приносить что-нибудь для общего пользования — сахар, торт, книгу, дивиди, сигареты, дурь, вино, зубную щётку, тёплые носки.
Дворницкая была и не квартирой даже, а раздольной, 10x10, кухней с газовой плитой, краном холодной воды, развалинами дворянского шкапа, кучами непотребных стульев и табуретов, немытых посудин, пустых бутылок и переполненных пепельниц, дырявых спальных мешков и замусоленных телевизоров и лэптопов.
Здесь водились в изобилии мелкие злобные и плодовитые, как насекомые, бунтующие графоманы. Иногда из кишащего ими смрада удавалось вытянуть и зверя погромаднее, вроде глубинной рыбы, выудить большого писателя, редкого поэта, мерцающих радужной чешуёй, шевелящих диковинными языками и ластами, булькающих загадочными словами, подходящих близко и вдруг тихо, без усилий срывающихся, уходящих обратно — в пучину или в высь, на дно или небо. Отсюда всегда уходил Егор с богатой добычей, как у туземцев, за гроши и безделушки выменивая у гениев бесценные перлы и целые царства. Стихи, романы, пьесы, сценарии, философские трактаты, а то и работы по экономике, теории суперструн, порой симфонии или струнные квартеты перепродавались мгновенно и гремели потом подолгу под именами светских героев, политиков, миллиардерских детей и любовниц/любовников и просто фиктивных романистов, учёных и композиторов, командующих всем, что есть разумного, доброго, вечного в богоспасаемых наших болотах.
Тем вечером в дворницкой было не особенно многолюдно. В центре помещения в огромном антикварном корыте горячей пены расслаблялась только что вернувшаяся из Шамбалы моделиер по роду занятий и квантовый механик по образованию, мумия хиппующей красотки семидесятых (прошлого века), богемная богиня Муза Мерц. Из её намыленного черепа торчал громадный горящий косяк размером с кларнет. От косяка шёл такой обильный целебный дым, что вставляло всех сюда входящих, и такой жар, от которого растрескались стены и в котором хладолюбивый Егор не надеялся продержаться больше часа.
В ногах у Музы, расстелив на полу её пыльное полевое платье и разложив в кружок необходимые вещества и части, лепил с трудом по запрещённым знакомствам добытым лекалам наимоднейшую «веерную» какую-то бомбу странствующий демонстрант, вожак западнического ультралиберального отростка нацистского союза Великой Гардарики, сын знаменитого математика, пышногрудый с похожим на сало лицом кровожадный интеллигент Наум Крысавин. Бомба нужна была к завтрему — на дорогомиловском базаре намечалось скопление вьетнамских и азербайджанских торговцев по призыву ингушской крыши для инструктажа и вразумления. Плотность неславянского элемента на кв. метр обещала быть рекордной. Приготовляемая бомба рядовой, в принципе, мощности могла одним ударом уложить до сотни чучмеков. Уложила по факту сорок семь, что страшно Крысавина огорчило, но это случилось завтра, а сегодня он был доволен, работа двигалась споро, предвкушение солидного улова лохов и надоя крови щекотало желудок; Наум, ликуя, напевал сливочным голоском что-то из Люлли и Генделя, иногда жулебинскую народную песню:
— Привязчивый привкус неспелого света
с обветренных дней не стереть
золотом божьего хлама…
На ломаном небе — орёл и комета.
Радуйся, русая степь!
Буря родит тебе хана.
Он взглянет на север, заботлив и страшен,
и выкликнет из-под снегов
нас, на себя не похожих.
Накормит священными спиртом и кашей,
оборонит от врагов
гордостью и бездорожьем.
И вот, протрубив в оловянное слово
отбой отболевшей зиме,
станет по-своему княжить:
навьёт он из нас разноцветных верёвок
и заново к бледной земле
беглое лето привяжет.
По обе стороны корыта навалены были груды ломаных кресел и коробок из-под бананов. На правой груде восседал Рафшан Худайбердыев, на левой — Иван Гречихин, религиозные свингеры, как раз намедни махнувшиеся богами (муслим Рафшан крестился, а православный Иван обрезался и обрёл аллаха) и делившиеся теперь свежими впечатлениями от только что опробованных вер меж собой и с Музой. Когда доходило до наиболее интимных и пикантных подробностей сношений с высшими силами оба скромно понижали голос, склоняясь Рафшан к правому, Иван — к левому уху старухи. «Да вы что! Ой, не могу!» — начинала от их щекочущих шёпотов хохотать Муза; Рафшан и Иван застенчиво переглядывались и получали в награду по затяжке доброй дури.