Книга Свобода - Михаил Бутов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, разгильдяйство… Я вообще избегал выносить здесь суждения и делать оценки — он был мне дорог. А ввести меня в денежные затруднения не сумел бы при всем желании. Я ничего не покупал.
Еще с пионерского возраста, с первых робких попыток что-нибудь наварить на перепродаже колониальных марок и молодежных журналов из ГДР, где печатали портреты рок-звезд, я усвоил, что барыга из меня никудышный и впредь занятий такого рода мне нужно чураться.
Гроши, которые я мог в студенчестве предложить ему взаймы, не особенно жаль было отдать и просто так, без возврата. Прочие крыли его безжалостно. Но остракизму пока не подвергали: слишком явно не вязался Андрюхин образ с представлением о прикопанной где-то кубышке.
Если и сопутствовал Андрюхе какой хранитель — то очень нерадивый и напоминающий собственного подопечного. Ему бы останавливать Андрюхины проекты еще в зародыше — а он спал. И просыпался, со скрипом брался за дело, только когда тучи уже сгущались и назревали крупные неприятности. Тут наступала полоса последовательных везений. Свои в основном прощали, махнув рукой на канувшую стипендию. А в первый раз даже пошли ночью грузить вагоны, чтобы помочь Андрюхе расплатиться на стороне.
Кредиторы-оптовики, потерявшие порядком больше и настроенные решительно, весьма кстати сами попадали под суд, уходили в армию, уезжали по распределению в тмутаракань — тем или иным путем выбывали из игры. Остальным не сразу, но все-таки удавалось возместить. Одна за другой подворачивались фарцовки — мелкие, зато верные. Частью с них, частью из зарплаты и примыкающих к ней доходов. Так тянулось месяцев пять или шесть.
(В магазине Андрюха рассчитывался года два — и раньше не мог уволиться. Хорошо, дошлые торговые люди и относились к нему с симпатией, и знали по себе: от проколов не застрахуешься — поэтому бучи не поднимали, дожидались тихо-спокойно.) Дальше, как правило летом, имел место непродолжительный мертвый сезон.
Дважды, понятно, никто на Андрюхины удочки не попадался. Ничего.
Он расширял круг общения. По осени появлялась в турклубе желторотая, неискушенная поросль. И все начиналось сначала. И этот мерный круговорот, эти повторяющиеся уместности постепенно, наряду с дурной, создали ему славу человека непробиваемо заговоренного. И мне несмотря ни на что он как и раньше казался едва ли не самым надежным и жизнеспособным среди моих приятелей.
И еще девять лет спустя после нашей поездки на север, наблюдая в ночь старого Нового года, как он запускает с ножа в бутылку фиолетовые кометки, думать о нем я буду так же. И еще какое-то время пройдет, мы будем встречаться то чаще, то реже, прежде чем врач в хорошем платном дурдоме, куда родители и невеста попытаются спрятать Андрюху теперь уже от самых настоящих бандитов, которым он умудрится задолжать ни много ни мало тысяч полтораста долларов, расставит точки над десятеричными «и», отлив истину в тяжелую латынь диагноза. Комментарий, как мне его перескажут (не поручусь, что не добавил в своем изложении отсебятины и психиатрических нелепостей), сведется вот к чему: у пациента выраженные суицидальные тенденции, клинические, возможно наследственные, передавшиеся через несколько поколений.
Они не реализуются непосредственно, ибо наталкиваются, помимо естественных реакций, на сильный дополнительный запрет. Скорее всего, это закрепившееся детское потрясение: скажем, его мог некогда привести в ужас облик мертвого человека. Кроме того, он испытывает страх глобальной ответственности. Что значит — глобальной? Ну, социальной, даже, если хотите, экзистенциальной.
Он любыми правдами и неправдами гонит от себя подобные мысли — и все равно остро чувствует давление социума, навязывающего нелегкие обязательства: так или иначе актуализироваться, кем-то становиться, чего-то достигать. Он вырос в мирной, конформистской семье, воспитывался на определенных установках и теперь невольно, при всей внешней независимости, подчиняется жестким парадигмам. Но не менее остро чувствует и свою слабость, ничтожность маленького «я» перед огромным и чуждым миром. Отсюда — имитации, демонстративные оптимизм и респектабельность. Отсюда — боязнь не состояться, очутиться за бортом, которую он категорически не согласен в себе признавать. Причем не просто за бортом общества или какого-то его слоя. Серьезнее и сложнее. В сущности, он переживает то же, что и люди религиозные, — боится, что однажды с него спросят — а ему нечего будет предъявить в оправдание. Судьи боится — хотя никак его не персонализирует.
И то и другое — не редкость. По отдельности каждый из этих двух аспектов проявлялся бы в худшем случае неровным характером и не всегда адекватным поведением. Инерция текущей рядом нормальной жизни более-менее удачно протащила бы его обычным руслом. К сожалению, они взаимно подпитывают и дополняют друг друга, сплетаясь в такой узел, что ни распутать, ни разрубить.
Сознательно он не стремится к смерти. Думает о ней наверняка с содроганием. Не осознает и того облегчения, ради которого снова и снова загоняет себя в тупиковые ситуации, где уже нельзя ничего исправить и ничто больше от него не зависит. Попробуйте спросить у него, зачем он делает это. Он не поймет вопроса.
Сошлется на обстоятельства. Но у его бессознательного свои цели.
Оно не может прямо требовать от него самоубийства, гибели, которая и станет полным, совершенным освобождением. Поэтому находит неявные пути манипулировать им в собственных интересах: побуждая к действиям, но блокируя способность предвидеть последствия. И раз от раза подводит его все ближе к краю. Если выпадет подходящий случай, дело может быть завершено. И схему он вряд ли переменит. Устойчиво повторяется именно денежный вариант — значит, именно этот чем-то удобен.
Да, мы вправе сказать, что за многие свои поступки он не в ответе. Да, им как будто движет кто-то другой. Хотя и не совсем так. Там никого нет — никакого второго «я», никакой параллельной личности. Всего лишь сгусток энергии, напряжений, ищущих разрешиться. Нет, это проблема не для психоаналитика. Просто на таком языке лучше показывать, объяснять. Он не невротик, он психически болен. Лечить? Можно и полечить. Но не стоит особенно обольщаться — время упущено. Теперь главное: следите за ним повнимательнее, оберегайте. Сколько выйдет…
Вот только тогда, оглянувшись назад, я увижу, как разрозненные события обретают преемственность, обобщающий смысл и выстраиваются в линию Андрюхиной судьбы, жестоко изломанную непрестанным тайным воздействием.
В турклубе Андрюху терпели-терпели — и много дольше, чем можно было бы ожидать, — но в конце концов он решительно всем осточертел, и даже старые друзья перестали с ним знаться. Имя его сделалось нарицательным, им пугали новичков, которые теперь тоже, еще никоим образом не успев от Андрюхи пострадать, тем не менее надменно воротили носы. Сперва он затосковал, не находя новой компании для путешествий, однако быстро придумал выход: поступил бурильщиком в геофизическую партию и начал ездить в экспедиции. Полной замены не получилось: полевой сезон охватывал теплые месяцы и Андрюха по-прежнему скучал без суровых зимних походов. Но в остальном ему пришлось по душе. Из каждой почти экспедиции он возвращался со следами какого-нибудь увечья: то сильно хромал, опираясь на дубовую трость-самоделку, бугристую, напоминавшую палицу; то прикрывал тюбетейкой здоровенный шов через темя (и уверял, что под ним — сквозная дыра). Однажды оттяпал себе топором большой палец на левой руке. И опять счастливое совпадение: в тот день был вертолет из крайцентра. В краевой больнице кое-как, с перекосом, но на место палец приладили. Обыкновенно следом за Андрюхой прибывали в Москву влюбленные в него женщины. Он дарил им свою благосклонность, пока хватало душевного пыла и денег; иногда снимал на короткий срок комнату или квартиру. Потом, без разговоров и выяснения отношений, отсылал назад, к постоянному месту жительства, — а писем, политых слезами, не распечатывал.