Книга Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потому, что все это символы. Не существует такой вещи, как «вещь» per se[2]. Всякая вещь – только символ чего-то иного, что и является тождественным себе самому, ну и так далее. Точка зрения моя такова, что и зубы его, пусть даже явственно гнилые, суть лишь символы пораженного болезнью сознания.
Кличбор взрыкнул.
– Но чем поражено его сознание? – Стриг схватил Кличбора за мантию чуть ниже левого плеча и, подняв лицо вверх, внимательно оглядел его крупную голову.
– У вас рот дергается, – отметил он. – Интересно… весьма… интересно. Вы, вероятно, о том не догадываетесь, но у вашей матери была дурная наследственность. Очень дурная наследственность. Или наоборот, вам вечно снятся горностаи. Впрочем, не важно, не важно. Вернемся к нашей теме. На чем мы остановились? Да-да, ваши зубы – символы, как мы уже сказали, не так ли? – пораженного болезнью сознания. Так вот, какого же рода эта болезнь? Вот в чем вся суть. Какого рода болезнь сознания могла бы подобным образом воздействовать на ваши зубы? Откройте-ка рот, милостивый государь…
Однако Кличбор, скудные запасы терпения и учтивости коего уничтожил новый мучительный приступ боли, поднял огромную, величиною с поднос ступню и со слепым облегчением обрушил ее на ботиночки господина Стрига. Сапог Кличбора накрыл их обе, причинив, надо думать, немалую боль, поскольку лоб господина Стрига покраснел и наморщился; однако он даже не пискнул, а только сказал:
– Интересно, весьма интересно… похоже, все дело в матери.
Утробный хохот, вновь обуявший Опуса Трематода, сделал с ним, кажется, все мыслимое и немыслимое, только что не разорвал пополам, и все же не отыскал ни единого отверстия, чтобы через него прорваться наружу.
К этому времени от двери просочились сквозь дым другие Профессора. Среди них был и Сморчикк, приятель Стриг, а вернее последователь, поскольку он разделял все Стриговы воззрения, но только в противоположном смысле. В простые последователи господин Сморчикк не годился, поскольку был бунтарем – особенно в сравнении с тремя господами, которые, проникнув в комнату стайкой столь сплоченной, что академические шапочки их образовали почти сплошную поверхность, уселись, как заговорщики, в самом дальнем углу. Они, эти трое, питали верноподданнические чувства не к кому-либо из членов преподавательского штата и уж тем более не к такому отвлеченному понятию, как «штат» сам по себе, но к престарелому эрудиту, бородатому господину без определенных занятий, чьи высказывания относительно Смерти, Вечности, Страдания (и несуществования оного), Истины, да, собственно, всего, о чем трактует философская наука, днем и ночью гудели у них в ушах, точно пламя в печной трубе.
Стремление ни в чем не отступать от воззрений Учителя по столь великим вопросам, развило в них страх перед коллегами и некоторую задерганность, каковая – на что Перч-Призм имел жестокость не раз и не два указывать им – не совмещалась с их собственной теорией несуществования. «Ну что вы так дергаетесь? – обыкновенно спрашивал он. – Если страдания не существует, так вас и уколоть-то нечем». После чего все трое, Пикзлак, Шплинт и Вроет, немедля слипались друг с дружкой, образуя подобие черного шатра, – обмен мнениями по поводу наилучшего опровержения сказанного засасывал их на манер водоворота. Как же им хотелось в такие минуты, чтобы их бородатый Наставник был с ними! Уж он-то знал ответы на все хамские вопросы.
Несчастные они были люди, все трое. И не по причине врожденной меланхоличности, но из-за собственных теорий. Так они, стало быть, и сидели: кольца дыма вились вокруг, а глаза каждого с настороженной опаской шарили по лицам еретических их собратий – а ну как кто-нибудь в очередной раз покусится на их веру.
Кто еще вошел в комнату?
Только Цветрез, щеголь; Корк, попрошайка; и холерический Мулжар.
Все это время Мух проторчал в коридоре, засунув пальцы в рот и издавая наипронзительнейший, какой только существует на свете, свист. Свист ли тот стал причиной скорого появления в конце коридора нескольких запоздавших Профессоров или они так и так направлялись в Профессорскую, но сомневаться в том, что взвизгливая музыка Муха заставила их ускорить шаг, не приходится.
Дым уже курился над ними, когда они приближались к двери, ибо входить в «Трематодово пекло», как это у них называлось, с чистыми легкими никто из них ни малейшего желания не имел.
– Там Зевотник, – сказал Мух, когда Профессора в развевающихся мантиях поравнялись с ним. Дюжина бровей взлетела вверх. Случай увидеть Школоначальника им представлялся не часто.
Когда за последним из них закрылась дверь, обитая кожей комната обратилась в место, куда человеку, склонному к астме, заходить не рекомендуется. Никакие цветы не смогли бы в нем расцвести – разве нечто изможденное да шипастое, какой-нибудь эдакий кактус, давно обвыкшийся с пылью и сушью. Ни единая певчая птичка не смогла бы здесь выжить – о нет, ворон и тот бы издох – дым забил бы ее узкое, сладкое горло. Здешний воздух и слыхом не слыхивал о благоуханных пастбищах – об утренних зорях в сверкающих росами ореховых лесах – о ручейках и о свете звезд. То была кожаная пещера, в которой клубилась коричневатая мгла.
Мух, острое насекомое личико коего едва различалось в дыму, вскарабкался, перебирая руками планки, до верху кресла и обнаружил, что Смерзевот спит, а грелка его холодна как лед. Мух потыкал Школоначальника костлявым пальчиком в ребра – там, где Телец лез на Скорпиона. Голова заснувшего Смерзевота совсем съехала вниз и теперь едва виднелась из-за кресельного столика. Ноги так и остались поджатыми под сиденье. Смерзевот походил на какую-то лишившуюся обжитой раковины тварь – лицо его выглядело отвратительно голым. Голым не только физически, голым – ибо абсолютно пустым.
Топоток Муха не заставил Школоначальника вздрогнуть и пробудиться, как случилось бы со всяким нормальным существом: сие свидетельствовало бы о наличии в нем хоть какого-то интереса к жизни. Смерзевот просто открыл глаза. Оторвав их от физиономии Муха, он обвел взглядом кучку людей в мантиях.
И снова зажмурился.
– Для… чего… здесь… все… эти… люди? – Голос Смерзевота отплывал от его мякотной головы, как длинная бумажная лента. – И для чего я сам? – добавил он.
– Острая необходимость, – ответствовал Мух. – Должен ли я напомнить вам об Указе Баркентина?
– Почему бы и нет? – сказал Смерзевот. – Только не слишком громко.
– И надлежит ли Кличбору зачитать его, сударь?
– Почему бы и нет? – ответил Школоначальник. – Но сначала наполни грелку.
Взяв холодную бутылку, Мух сполз с кресла и бойко затопотал сквозь скопление преподавателей к двери. Прежде чем достигнуть ее, он, воспользовавшись тем, что видимость в комнате была никудышная, но преимущественно – редким проворством своих маленьких, тощеньких пальцев, – избавил Фланнелькота от старинных золотых часов на золотой же цепочке, господина Стрига – от нескольких монет, а Цветреза – от расшитого носового платка.