Книга Горменгаст - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обернутый в темно-серую мантию, вышитую в два оттенка зеленого знаками Зодиака (из коих, по причине складок и засаленности, ни одного, за вычетом Рака на плече, разглядеть возможности не было), Смерзевот сильно походил на неумело свернутый кулек. Он спал или почти спал, поджав под кресло ноги. На коленях его покоилась грелка.
На лице Школоначальника навечно застыло покорное выражение человека, накрепко усвоившего, что один день отличается от другого только листком календаря.
Поднятые на уровень подбородка руки его вяло покоились на столике. Въезжая в комнату, он приоткрыл один глаз и отсутствующе вперился оным в табачный дым. Глаз вовсе не стремился что-либо увидеть и остался вполне доволен, когда через несколько минут различил в дыму три расплывчатые фигуры. Фигуры эти – Опус Трематод, Перч-Призм и Кличбор – стояли в ряд; Трематод выкарабкался-таки из своей люльки, потратив столько же усилий, сколько потребовалось бы для того, чтобы выбраться из болотной трясины. Все трое смотрели на восседающего в кресле Смерзевота.
Лицо у него было круглое и мягкое, как клецка. Оно как будто не имело строения – ничем не подтверждало того, что под кожей его кроется череп.
Неприятное это впечатление могло бы свидетельствовать о не менее неприятном нраве. По счастью, таковой отсутствовал. Лицо, однако ж, отображало соответственную бескостность владельца в его отношении к миру. Усмотреть в Смерзевоте хоть какой ни на есть нрав было невозможно, зато и слабостей, как таковых, у него не имелось – одно лишь отрицание самой идеи характера. Ибо бесхарактерность его не была положительным качеством – если, конечно, не считать квелость медузы результатом волевого усилия.
Поселившееся на лице его выражение предельной отрешенности, пустой умиротворенности внушало едва ли не страх. То был род безразличия, посрамлявшего всякое рвение, всякую страстность натуры, и заставлявшего человека задумываться: чего ради тратит он столько телесных и душевных сил, когда каждый день подпихивает его все ближе к могильным червям. Благодаря то ли темпераменту своему, то ли отсутствию такового, Смерзевот нечувствительно достиг того, чего так жаждут мудрецы: равновесия. В его случае то было равновесие между двумя несуществующими полюсами, но все-таки равновесие, пусть и сбалансированное на лишь воображаемой точке опоры.
Конопатый карлик выкатил высокое кресло в середину комнаты. Кожа настолько туго обтягивала маленькое тельце его и насекомовидное личико, что конопушки увеличивались в размерах вдвое против обычного. Совсем махонький, он заносчиво глядел между ножек кресла, и морковные волосы его блестели от масла. Зачесанные назад, они плотно прилегали к угловатой насекомой головке. Вокруг, явственно смердя, вставали и исчезали в дыму стены цвета лошадиной шкуры. Несколько чертежных кнопок мерцали на темно-бурой коже.
Смерзевот свесил одну руку пообок кресла и согнул истомленный палец. Мух (таково было прозвище конопатого карлика) вытащил из кармана листок бумаги, но вместо того, чтобы передать его Школоначальнику, с необычайным проворством вскарабкался по дюжине перекладинок кресла и крикнул Смерзевоту в ухо:
– Рано! Рано! Их тут всего трое!
– Что? – пустым голосом вопросил Смерзевот.
– Их тут всего трое!
– Которых, – после долгой паузы поинтересовался Смерзевот.
– Кличбор, Перч-Призм, Трематод, – пронзительным блошиным голосом ответствовал Мух. И подмигнул сквозь дым троице Профессоров.
– А эти что, не годятся? – пробормотал, не раскрывая глаз, Смерзевот. – Они же мои подчиненные, ведь… так?..
– Еще бы! – ответил Мух. – Еще бы! Но эдикт, сударь, обращен ко всей профессуре.
– Я забыл, про что он. Напомни… мне…
– Да там все написано, – сказал Мух. – Вот он, сударь. Вам, сударь, остается только его зачитать.
И снова рыжий коротышка почтил троицу преподавателей на удивление фамильярным подмигом. Нечто непристойное чуялось в том, как восковой лепесток его века, намекая неизвестно на что, падал, накрывая яркое око, и вновь поднимался, даже не трепетнув.
– Отдай его Кличбору. Пусть зачитает, когда придет время, – сказал Смерзевот, укладывая перед собою на столик свисавшую руку и вяло поглаживая грелку… – Иди, узнай, почему задержались остальные.
Мух ссыпался по перекладинкам кресла и выскочил из его тени. Бойкими, нахальными шажками пересек он комнату, сильно оттопыривая назад голову и мягкое место. Но еще прежде чем он добрался до двери, та отворилась и вошли двое Профессоров – у одного из них, Фланнелькота, обе руки были заняты тетрадями, а изо рта торчало печеньице с тмином; у спутника же его, Стрига, руки остались пустыми, зато голова была забита теориями по части подсознания всех и каждого, кроме него самого. У Стрига имелся друг по имени Сморчикк – он тоже вот-вот объявится: того, в отличие от Стрига, распирали теории касательно подсознания собственного и ничьего больше.
Фланнелькот относился к своей работе очень серьезно и неизменно пребывал в состоянии озабоченной удрученности. Мальчики обращались с ним хуже некуда, да и коллеги – тоже. Никто не желал замечать, как много он трудится; впрочем, иного выбора у него и не было. Фланнелькот обладал развитым чувством долга, которое быстро обращало его в человека больного. Лица Фланнелькота никогда не покидало жалобно неодобрительное выражение, свидетельствовавшее о присущем ему усердии. В Профессорской он всегда появлялся ко времени, когда в ней уже не оставалось ни одного свободного стула, а в классе – когда там еще не появилось ни одного ученика. Всякий раз, как он куда-то спешил, оказывалось, что рукава его мантии завязаны узлом, а в его тарелке на учительском столе вместо сыра лежат обмылки. Сегодня, входя в Профессорскую с кипой тетрадей в руках и печеньем во рту, он пребывал в большем, чем обычно, смятении. Состояние его не улучшилось от того, что он увидел Школоначальника, смутно маячившего прямо перед ним, подобно Юпитеру средь облаков. Фланнелькот впал в такое замешательство, что печенье заскочило ему в дыхательное горло, а груда тетрадей выскользнула из рук и с громким стуком осыпалась на пол. В наступившей тишине послышался мучительный стон, изданный, впрочем, схватившимся за челюсть Кличбором. Благородная голова последнего раскачивалась из стороны в сторону.
Стриг рысцой пробежался от двери и, отвесив Смерзевоту небрежный поклон, уцепил Кличбора за пуговицу.
– Вам больно, дорогой мой Кличбор? Больно? – осведомился он резким, неприятным, пытливым тоном, в котором милосердия было не больше, чем в сердце вампира.
Кличбор возмущенно дернул барственной главой, но до ответа не снизошел.
– Будем считать, что вам больно, – продолжал Стриг. – Возьмем эту гипотезу за основу: Кличбора, человека, возраст которого лежит в промежутке от шестидесяти до восьмидесяти лет, терзает боль. Вернее сказать, он думает, что таковая его терзает. Следует быть точным. Как служитель науки, я стою за точность. Ну-с, что дальше? Почему, принимая во внимание, что Кличбор предположительно испытывает боль, он думает также, будто боль эта как-то связана с его зубами? Мысль, разумеется, нелепая, но, как я уже сказал, необходимо принимать во внимание и ее. А почему?