Книга Звезда и Крест - Дмитрий Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Провожали полковника, как это и было положено для геройски павших командиров, с соблюдением воинского ритуала. С выносом знамени, пальбой в воздух, прощальной речью генерала перед выстроившимися в почетном строю эскадрильями и соединениями. Цинковый гроб с телом командира запаяли на деревянном верстаке позади морга, уложили его в дощатый ящик, написали поверх досок имя и фамилию. И чуть ниже – «не вскрывать». Несли двухсоткилограммовую домовину к самолету восемь срочников под строгим присмотром Витьки Харитонова, вызвавшегося сопровождать полковника в последний путь до самого дома. Вчера он складывал в чемодан небогатое полковничье добро: фотографии, зубную щетку, одеколон, несколько рубашек, тренировочный костюм, шлепанцы, трусы, носки с дыркой на большом пальце. Пока бродил по модулю, открывая в поисках имущества ящики и шкафы, кошка Муля сжалась в клубок на платяном шкафу и наблюдала с тревогой за Витькой, которого хоть и знала, но не понимала, почему он появился в их доме один, без хозяина, и что теперь ищет. Но стоило тому отворить дверь, соскочила стремглав со шкафа и бросилась наутек. Больше ее никто не видел.
Витька летел вместе с гробом полковника сначала до аэродрома «Ташкент восточный», где их перегрузили на другой борт, что отправится теперь со скорбной своей ношей по России. Пить начали уже в Ташкенте, перед тем наполнив деревянные ящики из-под помидоров водкою, лепешками, изюмом и десятью кружка́ми до слюны благоухающей «Краковской». После перегрузки в компании с полковником оказались мертвый танкист в звании лейтенанта, мертвый сержант – наводчик миномета да трое мальчишечек без званий и почестей. Лейтенанта и сержанта, награжденных за свои подвиги боевыми медалями, сопровождали два довольных неожиданным отпуском прапорщика, чьим предназначением было поведать семье павших героев о славной их кончине, выпить за помин души и насладиться, хоть и временно, радостями гражданского бытия. Рядовые солдаты, поскольку одного из них убило на третий день службы осколочным фугасом, а двое других были зарезаны и брошены моджахедами со вспоротыми животами возле дукана, куда ребятишки пришли купить халвы, а стало быть, никакого воинского подвига свершить не успели, отправились домой безо всяких почестей.
Всю дорогу от Ташкента пили водку, закусывая колбасой и кишмишем. Тостов не говорили. Да и что там говорить, если и так все понятно: не картошку везем, покойников. Каждый думал, как будет оправдываться перед матерями, женами и детьми. Как выдержит бабий вой и стиснутые до синевы мужицкие кулаки, готовые разорвать тех, кому доверили они своих мальчиков. Из всех сопровождающих только один прапорщик уже проходил через тяжкое это испытание. Он и молчал больше остальных. И больше остальных напирал на стакан. Но водка не брала.
Когда Саша с военкомом поднялись по аппарели на борт, в грузовом отсеке густо воняло перегаром и фиалковым запахом мертвечины. Офицеры коротко козырнули, передали Осокину грузовые накладные, военный билет полковника, его паспорт, орденскую книжку, чемодан с вещами. Указали на ящик. Но даже шестерым мужикам с тяжеленным гробом весом в два центнера не совладать. Военком кликнул татарина. Скалой опустился на Сашкино плечо отцовский гроб. Неподъемным бременем. Он и не знал, что отец был таким тяжелым. И гробов цинковых не таскал прежде. Каждый шаг словно ударом кувалды загонял в Сашкино сердце новые, незнакомые прежде чувства, что смывают напрочь из человеческой души детские его мечтания и радости, ломают нутро и превращают в мужчину. Первая любовь, первая смерть – они навсегда. Дождь барабанил по деревянному ящику размашисто, крепко, будто хотел пробудить полковника из небытия. Парны́е капли, напитанные запахом озона и свежей струганой древесины, скатывались Сашке за шиворот, но он не замечал. Точно такие же капли стекали по его лицу. Но эти были солоны. Пахли «Огнями Москвы».
Мать уткнулась лицом в ящик, и мокрая процессия остановилась, как по команде. И ждала, покуда эта женщина в черном крепе на голове, прикрывающем пряди дурно крашенных волос, в стоптанных влево туфлях с тусклой хромированной пряжкой, в платье иссине-черном из крепдешина, навоется вволю, осядет прямо в лужу перед гробом, так что некому будет ее поднять, покуда Сашка не оставит отца, доверяя его тяжесть другим, а на себя принимая теперь тяжесть матери. Так они и шли вопреки всем траурным церемониям: впереди мать с сыном. Вслед за ними – отцовский гроб.
Упихав его в грузовик, прапорщики вернулись на борт допивать водку. Полковника повезли в Дом офицеров. Прощаться.
По прошествии многих лет Сашка помнил всю эту сутолоку и суету возле отцовского гроба, словно во мгле. Знакомых, но больше незнакомых мужчин в летной форме и при медалях. Военный оркестр, что давил из сердца медью труб бесконечные слезы. Пустые, неуместные речи, в которых ни разу не прозвучало название чужой страны, а уж тем более – слов о войне. Караул курсантов строевой роты, замерших скульптурно по обе стороны постамента. Венки из пластиковых роз и хризантем. Подушечки с отцовскими наградами. Его фуражка – поверх цинковой глади. Сашка пытался представить отца мертвым в гробу. И представить не мог. Ему мнились теперь какие-то обрывки воспоминаний, словно неумело склеенная кинопленка: вот папка сперва подбрасывает его прямо к солнцу, и солнце вдруг затмевает отца, и сердце уходит в пятки. А потом вдруг шоколадный эклер на блюдце, с которого стекает на накрахмаленную до хруста скатерть тонкая струйка тающего шоколада. Отец не велел есть эклер до обеда. Запах горелых шасси его бомбардировщика, на котором отец вылетал в тренировочные полеты. Там, над землей, высилась могучая, как крепость, величественная, как сказочный дракон, боевая машина. Но Сашка мог коснуться только шасси. Вдыхать их гуттаперчевый запах. Много позже отец несколько раз поднимал его в кабину бомбардировщика. Позволял даже взяться за штурвал, потянуть его на себя. Через фонарь кабины Сашка видел исчерченную шасси бетонку аэродрома, прозрачное небо над головой и, чувствуя запах «Шипра» на отцовской щеке, верил, что когда-нибудь непременно взлетит вместе с ним в это небо. А то вдруг мерещился ему жаркий дух кипарисовых ягод, магнолиевый цвет Сухума, где они всей семьей пили кофе на набережной. Пожилой грузин со щеткой прокуренных желтых усов топил медную джезву в мелком раскаленном песке. Та вскипала кофейной пеной. Пузырилась, сочилась восточным духом. К кофе подавали жареный арахис и фундук. Взрослым – «Цинандали» в ледяной бутыли с испариной. Или вот еще – Второй концерт Рахманинова в исполнении Рихтера, с которым в их дом приходила совсем иная, мудрая и величавая жизнь из русского прошлого, мерцание православных крестов на куполах заколоченных ныне церквей, медленный ход великих рек, вечная мерзлота, безмолвие северных океанов.
Все это никак не вязалось с тем, что видел он перед собой. И только черно-белое фото отца с траурной лентой по краю, только фамилия на черных лентах венков свидетельствовали о его возможной кончине. Тела не было. Не было фарфорового лба, сложенных на груди ладоней, носков ботинок, остро выпирающих из-под савана. Он даже умер порядочно. Умер так, чтоб не видели. Чтоб до конца жизни тешила себя родня тщетной надеждой: может, не он? Может, кто-то другой?
Мамины слезы в какое-то мгновение высохли. Видать, все, что захлестывало душу, копилось, полнило ее теперь пониманием, что это навсегда, что это не изменить, не поправить. Невыразимая сердечная тоска, словно ядовитая ртуть, вызревала в ней уже без обычного бабьего выплеска, без стонов и слез, обернувшись тревожным оцепенением, граничащим с помешательством. Сашка обнял маму за плечи, прислонился головой, полагая, что простая сыновья близость выведет ее из оцепенения, однако она продолжала каменеть на казенном клубном стуле, ни взглядом, ни малейшим вздохом не отвечая на сыновние прикосновения.