Книга Лестница на шкаф - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну ладно, пусть другой… То-то я смотрю — луна равнобедренная… А почему звезд не видно?
— А разбежались уже. Время приспело. Мы живем, как известно, в разбегающемся мире. Врубили некогда — буквами! — свет, и все побежали кто куда от плиты. Но степень разбегания все возрастает и постепенно даже лучи от прочих звезд не успевают к нам дойти. Мы остались одни в своем углу.
Ехали холмами. Илья свешивался с седла, заглядывал в глаза цветов и подмигивал им. Все-таки накушался хорошо, с разговорами.
— Как цветы-то эти красноперые называются?
— Маковые глазки.
— Так, так… Занятно, — бормотал Илья.
Цветы воочию походили на маковки москвалымских церквух — эх, маковь златоглавая! Ах, эти маковые глазки — это чтоб думать…
— Слушай, Савельич, а когда я сам-друг по полю цветов еду — то иногда голова из-под ног уходит, образы крутятся, кто-то в ушах звенит и вещает пифигорно — вроде бы теорему штанов доказывает…
— Да это цветы лезут в мозг, контактируют. Они разумные, — улыбнулся Савельич.
Илья, разумеется, поразился. Вот это да. Сто быков богам в награду!
— Что же ты их, сынок, конем топчешь?
— Да они только и мечтают вырваться очами из почвы… пострадать, припасть к копытам… Народ такой! — Савельич сокрушенно плюнул в травы, хмыкнул. — Существует запись флорических сказаний, альбом целый — «Тихий разум цветов» — так, оказывается, и Снежок мой у них описан, и бедный всадник его вставлен… Вы как-нибудь послушаете — озвереете! Откровение, И.Б.! А пока читать вам надо чутче, отец учитель, вот что. Про почвоведение всякое… Тогда и ощутите шаткость…
— Да Савельич ли ты? — укоризненно взывал Илья. — Кто ты, отрок, длинно говорящий о бренности?
Он наставлял на зиц-пацана палец и, откашлявшись, переходил к назидательной «книжной речи», к ее изысканным возвышенностям, рокотал строго:
— А ну как вдруг вы все кругом туточки — братья и Савельич, исав-авель и прочая прыткая рать — лишь сгустки, создаваемые Кафедрой, свят, свят, свят, хроники ее времянок, о?
— Ага, — хихикал отрок. — Вам бы, И.Б., прелестные тетради, сидя в сугробе, писать по мотивам — фантазеры! Овый пророк — овый отец учитель…
Он ехал рядом, метелкой полыни задумчиво похлопывая по боку Снежка. Был Савельич с детства, с дедов скептичен и рассуждал так:
— Я примерно понимаю, как материя устроена. Согласен, непознаваемо, не пристаю. Один только вопрос: па-ачему к нашему появлению здесь все было демонстративно готово — и «калитки» хлопали, и мастерские ждали, и лаборатории светились, и кони ржали, уже оседланные? И цвели виноградники и оливы, которые никто не садил… И домиков росло ровно столько, сколько пар потом образовалось… Мир был сконструирован, подогнан под нас. Антропный принцип, нехитрая штука. Кто-то просто посадил на ладонь стайку гимназистов и перенес с Колымосквы на Кафедру. Кто конкретно? Кто-То! Из-под черной лестницы — драл мороз ступеней ученичества! — на Шкаф. Возможно, чтобы мы приглядывали за оставшимися в пеленах снегов несмысленышами. Ну, не как надсмотрщики, а лабораторно — вели наблюдения популяции, описывали ихнюю инволюцию, ставили опыты, обретая свой. А эти могущественные таинники Кто-То уже наши бы метания фиксировали, сволота. Вот я первым делом с дареного коня седло сбросил — свобода воли! Взбрыкнул, чтоб знали: я мыслю, следовательно, я неправ. Хочу нелогично! Так и езжу наголо назло чужому разуму… Переживут! Может, они, гады, вообще головоногие с холодными внимательными глазами — малокровные, чопорные, в цилиндре? Посадят нас сызнова на ладонь с присосками, а другой прихлопнут. Мокрое место останется, сырец, первичный бульон. Правда, за этими исследователями, глядишь, другие культуры бактерий, паразиты, хищно следят, а за теми в свою очередь какие-нибудь невообразимые вьюнковые бабы кухонные («атом-мать») — Три Фриды четвертого измерения подсматривают, волнуются: «Беги, спасайся, там волк! Не верь лисе!» Регистрируют поступки… Неисчерпаемость! Хотя спорно, конечно…
Такая подорожная беседа при лунной лучине, темная смыслами «ночная рассуждень», как обозначал в уму Илья, могла волочиться ого как долго — распускаемая пряжа словес сучилась, случалось, до утра. Расставались на рассвете. Навравшись вдоволь, космист Савельич, зевая и припадая в обнимку к шее Снежка, скакал спать в свой теремок — так он, скакушка, называл — и незряшно — деревянное здание, словно вырезанное ребенком на бережку из мокрого песка, стекающего со стамески и застывающего стружечно. В таком и жить замысловато!
Ведя Бурьку под уздцы, Илья шел к ставшему родным Дому-у-озера по лесной дорожке. Его занимала заря. Медленно, нехотя, недоуменно — не туда попало? — всходило над лесом зеленое солнце. Оно раз за разом выкатывалось из-за сосен и лезло на небо, разливалось, заполоняя, по голубой сини-глади желанием знать всех оттенков — от травянисто-салатного до крыжовенно-оскоминного, болотно-патинного с ряской, горохово-елового. Лошадка Бурька заинтересованно косилась на Илью налитым выпуклым глазом — мол, каково буйство красок — клала голову ему на плечо, сопела. Илья ласково поглаживал рог у нее на лбу.
— Эх ты, Бурька, какая ты лошадь, — говорил он, вздыхая. — Таракан ты, и все.
Бурька фыркала, переступала шестью своими ногами, тихонько ржала. Красноватая шелковистая шерстка ее лоснилась. Любил Илья свою лошадушку. Ну, шестиногая, дык и что — так даже устойчивей. Естественно, ухаживал за ней, массу времени тратил, скребницей чистил, привязался — «Моя Ло!»
Илья даже подумывал создать заминированный иронией роман, всеобщее письмо «В овсах», где люди в безначальные времена представали бы в виде убогих слуг, кормящих и чистящих господ-лошадей. Коляску им подают! Тонкая бочка, штучка, сказка, ездовая эзотерика, эзопов реализм на козлах. Будь на Кафедре Декан — оценил бы страничку-другую, глоток рома… Надо, надо надираться… Или взять да написать новеллу, как конь очкарика подобрал и воспитал. Эх, руки все до пера не доходили — в Доме Илья с порога сбрасывал обувку и босиком шлепал по лестнице наверх — ему доставляло острое наслаждение жить вне портянок и без вороха одежд, «голые и босые» были истинно счастливцы — а добравшись до спальни и на цыпочках проскользнув мимо укоризненно нахмурившегося письменного стола, он сразу нырял в койку. Намаешься за день с ночью — и на боковую, спать до бокзнаетскольки, никто не гонит. Скомандуешь только себе: «Уйти из Всего!», ответишь четко: «Ухожу из Всего!» — и погружаешься в сны. Ах, проспать бы все на свете! Спишь, распахнув огромное окно, просто сдвинув вбок стеклянную стену — чтобы лесная свежесть, и звуки, и запахи переливались… Лес подходил вплотную к Дому, упирался еловыми лапами в окна, с любопытством ученого соседа заглядывал в комнату Ильи, как в пробирку, — попался, который скитался! Лес этот, кстати, являл единый девственный организм, где все и вся питается совместно и дружно борется за выживание ближнего…
В дождливые прохладные дни Илья с готовностью превращался в затворника. Хотя доктор Полежаев, Тимоха-медун, как раз рекомендовал ему быструю езду на лошади под дождем, поскольку дождевая вода содержит «грозовые вещества», обладающие генетической памятью брички и пророчеств и обязанные глокочуще очищать, куздронжоглить душу, щедро промывать забитые канальцы. Илья же считал, что он и так достаточно чист и блажен, чтобы тащиться наружу и скакать мокнуть, и что лучше лишний раз промочить горло, чем ноги. Ладно бы еще от дождя и движенья вторая печень отрастала, а так… Поэтому он растапливал в спальне камин — а в спальне впрямь имелся камин, костер на дому, с изящной кованой решеткой, сопутствующими щипцами, мраморной доской, на которой были расставлены бронзовые фигурки человеко-зверей — и сидел возле огня. Уютно, как в Люке. После многодневья гнева бродин-и-бега приятно было никуда не спешить, не дергаться лицом. Сидишь сиднем, смотришь на огненный распускающийся красный цветок — а может, он тоже разумный? Илья клал в камин смолистые сучья можжевельника — для духу, для искусу услышать звон. Тут он и читал, устроившись в кресле и вытянув ноги к прирученному костру. Потягивал свежедавленное молодое красное из высокого узкого бокала. Бормотал под нос: «Виновато ли вино, что оно еще юно? Нет, вино не виновато, что пока не старовато». Стопка книг с закладками из кленовых листьев лежала на полу подле кресла — он читал по строчке сразу несколько, чтобы сливалось уицраорно, зоарно и зороастро в единый текст. Здесь была «Краткая история пространства» Жругра, «Проколы Мудрецов» Рудого и Датишного, «Вантовая биомеханика» Израэля Хендса (с вырезанными из страниц кружочками, что обостряло понимание), а также «Вечная боль в хрящах, или Ищи свищи» проф. Полежаева (ай да медун!) и много еще всего… Читалось славно, но самому писалось мало, только какие-то бедняцкие вирши навещали: «Солнце зеленеет, травушка кряхтит…»