Книга Писатели и советские вожди - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арагон ясно понял, что статья Таманцева — лишь звено новой идеологической кампании, и сказал об этом без обиняков: «Обвинение против Эренбурга выходит далеко за пределы статьи о Стендале… Сомнению подвергается весь Эренбург, его предыдущие статьи, само его творчество»[1259].
Номер «Летр франсез» со статьей Арагона еще не поступил в Москву, а редактор «Иностранной литературы» А. Чаковский уже доносил в ЦК КПСС в письме под грифом «Совершенно секретно»:
Сообщаю, что по имеющимся сведениям, в журнале «Леттр франсез» (еще не полученном в нашей редакции) напечатана резкая статья Л. Арагона, полемизирующая с выступлением «Литературной газеты» по поводу статьи И. Эренбурга о Стендале[1260].
Кампанию против «Уроков Стендаля» решили продолжить. К ней подключились испытанные «бойцы литературного участка идеологического фронта» Е. Книпович и Я. Эльсберг. В статье Книпович «Еще раз об уроках Стендаля»[1261] Эренбургу предъявлялись политические обвинения; его допрашивали, «почему же именно сейчас, когда идет жестокий спор о методе социалистического реализма, он вдруг оказался столь „застенчивым в бою“, что даже имени социалистического реализма произнести не хочет?», ему советовали высказаться «прямо без игры в слова». Статья «Уроки Стендаля» рассматривалась Книпович как попытка использовать фигуру Стендаля для того, чтобы «высказать некоторые мысли о „назначении поэта“, о художнике и современности. Мысли не очень новые и очень неверные». 14 ноября 1957 г. «Литературная газета» напечатала под заголовком «Точки над „и“» подробное изложение статьи Е. Книпович; заметка была подписана «Литератор», — указание ЦК КПСС о «критике неправильных утверждений И. Эренбурга» было, таким образом, исполнено, и записка отдела культуры с соответствующей пометкой сдана в архив.
Советская пресса, жестоко управляемая ЦК КПСС, высказывалась об эссеистике Эренбурга 1956–1958 гг. (а эта работа писателя была своего рода репетицией будущих мемуаров «Люди, годы, жизнь») только отрицательно. В отличие от нее читательская почта Эренбурга приносила ему вполне плюралистические отклики тех, для кого он работал (разве что резко враждебные суждения направлялись не автору, а непосредственно в редакции или компетентным органам). Читательские письма, как бы наивным это ни показалось, служили Эренбургу поддержкой. Ежедневная почта писателя — деловая и читательская — была огромной; Эренбург прочитывал все письма, делал на них краткие пометки, и секретарь печатала ответ, который прочитывался, правился и подписывался писателем. Благодаря этому в архиве Эренбурга сохранились копии его ответов послевоенным корреспондентам. И только в редких случаях Эренбург отвечал на письма сам и никаких копий, понятно, не оставлял.
Письмо Светланы Сталиной (безотносительно к обстоятельствам личной судьбы его автора) — свидетельство тех перемен, что вызревали в советском обществе в годы оттепели, свидетельство того самого смягчения нравов, о котором писала Эренбургу Н. Я. Мандельштам и для которого тогда уже совсем не молодой писатель находил силы работать.
Москва, 7.VIII 1957.
Дорогой и уважаемый Илья Григорьевич!
Когда я прочитала Вашу статью о Стендале в «Иностранной литературе», моей первой мыслью было писать к Вам. Не знаю, о чем именно — о себе, о книгах, об искусстве вообще, о нашей молодежи, о «Красном и черном», о любви, о людях, которых я знаю, — словом, мне захотелось непременно с Вами говорить. Два дня я ходила с этой неотвязной мыслью — и вот, в результате Вы должны будете прочитать еще одно несуразное письмо из числа тех сотен, которые Вы получаете. Но я знаю, что Ваша профессия — «наблюдать человеческие сердца» и поэтому может быть Вам будет любопытно, что думает о жизни молодой советский литературовед, женщина, и притом человек не совсем обыкновенной судьбы.
Вот, профессия моя — литературоведение. Я, конечно, плохой литературовед; у меня нет статей, монографий. Но я очень люблю литературу, с детства; процесс оформления чувства и мысли в слова всегда представлялся мне чудом, а Жан Кристоф и Аннет Ривьер[1262] — мои друзья, без которых я скучаю, когда их долго нет. Мои друзья со школьной скамьи, мои однокурсники по университету, мои сегодняшние товарищи по работе (я работаю в Институте Мировой Литературы им. Горького) — все мы любим литературу со всей страстью сердца. Но вот беда: у каждого из нас, да и у других наших коллег, есть десятки интересных мыслей об искусстве, но мы никогда их не произносим вслух в те моменты, когда нам представляется трибуна научной конференции и страницы журнала. Там мы пережевываем жвачку известных всем высушенных догм. И это не от нашего лицемерия, это какая-то болезнь века, в этой двойственности даже никто не видит порока, это стало единственной формой мышления интеллигенции (я говорю о своей среде, которую знаю).
В 1954 г. я защитила диссертацию на тему «Развитие передовых традиций русского реализма в советском романе». Когда я сейчас ее перечитываю — мне смешно, но процесс работы, пристальный анализ были для меня колоссальной школой, вернее, первыми ее ступенями, потому что диссертация была окончена, а думать над этой самой темой я продолжаю все время. И вот что мне страшно, вот что со мной произошло. Что такое реализм, реалистическая литература, ее методы, принципы, традиции, что такое наш сегодняшний реализм — всему этому меня учили в школе (я окончила десятилетку в 1943 г.), учили в Университете, и в аспирантуре по всем известным традиционным нашим сводам и канонам. Не скажу, что они казались мне несправедливыми; нет. Но они были узки, они были испорчены и обескровлены дешевой популяризацией, и, наконец, они были совершенно оторваны от развития современного искусства и литературы, от века, от чувств эпохи, от современного человека. Я была обыкновенной советской студенткой, такой, как и мои сверстницы, и мне — всем нам — для полного выражения наших чувств были совершенно необходимы и Маяковский, и Пушкин, и Пастернак, и Ахматова, и Р. Тагор, которым мы увлекались на первом курсе; мы бегали на концерты в Консерваторию и на вечера испанского певца Фернандо Кардона, ходили в Третьяковку и читали стихи Сельвинского, нам очень нравились стихи Симонова, но мы читали по ночам с карандашом в руках и «Войну и мир». Моим любимым из чеховских рассказов был и всегда будет «Архиерей», может быть самый трагический из всего, что он написал; с юности я люблю точность слов у Ахматовой («настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха…»[1263] — как можно сказать точнее?!), я рыдала над «Молодой Гвардией» Фадеева, я готова снова перечитывать «Сердце друга» моего самого любимого советского писателя Казакевича — и я никогда, держа в руках хорошую книгу, не находила, не чувствовала разницы «реализмов», той самой разницы, о которой мне пришлось писать целую диссертацию в 300 страниц. Диссертация ведь пишется по известным научным формам. Когда я выбрала эту тему, мне объяснили: «А, это у вас проблема традиций и новаторства, очень, очень интересно. Раскройте традиции, раскройте новаторский характер советской литературы, установите преемственность и т. д.». Так я села за работу. А когда окончила ее — мне было ясно, что я не нахожу этого всего в литературе, что для меня есть реализм, есть искусство большое и настоящее и что я никак не могу «сделать выводы», которые мне подсказывает мой научный руководитель. Так мою работу и охарактеризовали: «Интересный художественный анализ, много тонких наблюдений, но выводы недостаточно точны». А умный и тонкий человек Г. А. Недошивин, которому я дала прочитать работу перед защитой, чуть не плача заявив ему, что уже сама в ней ничего не понимаю, сказал: «Вы как-то теряетесь пред самым существом Вашей проблемы — в чем же сущность новаторского характера социалистического реализма в самом процессе типизации?». Да, я терялась, ибо я никак не могла эту сущность найти, исписав 300 страниц… Но назавтра была защита, пришло много народу и все было прекрасно. Все недостающие слова были хором произнесены, и все стало на свои места. Я стала кандидатом филологических наук и обрела право учить молодежь. — Чему? Я не берусь сказать это и сегодня. Учить догмам я не стану.