Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты грабил мою душу в течение шести недель, грабил тонко, обдуманно, обманом получал мои ласки, нежность, меня всю. И как только мог ты, зная, что бросишь меня безжалостно, говорить, уверять, клясться в любви, обещать жизнь? О, темная, зыбкая трясина твоя душа!.. Через шесть недель ровно, обманом покинув меня и доехав едва до Кёльна, ты разгримировался, снял маскарадный костюм и написал в открытке: «Боюсь, что наш Рай теперь только Потерянный Рай»… Две недели без тебя в Париже были такой жестокой расплатой, что, верно, не осталось единого твоего поцелуя, за который не заплатила я кровью. Ты помнишь мои письма? Я их писала почти в беспамятстве. И как нужно было любить, чтобы простить даже это вероломство, которому нет имени на человеческом языке. И уже, кажется, не было тебе оправдания, но нет, ты придумал что-то воистину литературное, — слова, годные для рассказа или драмы: «Я был с тобой на такой высоте, что, упав низко, уже не хотел ничего взамен. Все казалось ничтожным в сравнении с той мечтой, которая погибла». И, верно, поэтому ты не приходил, не отвечал на письма и был с ней дни и ночи?!.. Шел год — самый безнадежный из всех. Как мы жили? Плохо, плохо… Всю зиму я думала о весеннем неизбежном разговоре и почти знала, как кончится он для меня. Это отравляло безрассудные, редкие минуты радости, когда я старалась не помнить ничего, не думать, не знать. И шестое лето мое погибло! Ты предпочел пол-лета просидеть в Москве, загубить его для себя, лишь бы не ехать со мной. Этого не хочет она, — вот кому дано решать мою судьбу во всем — от большого до мелочей. На единственный месяц, что оставался, ты все же поехал с ней… впрочем, «твердо» обещав мне «награду» за мучения — «такой же» месяц, те же 30 дней. И опять летнее томленье, не сравнимая ни с чем тоска! Я страдала в моем добровольном заточении… до исступления. Представляла Вас рядом, под деревьями в парке, на вечернем балконе, ночью в прохладной дачной спальне, куда смотрят звезды в открытые окна. Минутами мне хотелось убить тебя, ее или себя — как-то разрешить это ужасное сдавленное напряжение. Все, что угодно, — только не так, как живу я!!.. Ты был у меня два раза, обещав приехать нанеделю, жить, работать. Было спешно, случайно, между поездкой в Москву, — опять не встречи, а «операции» — мучительные, болезненные… И никуда, никуда не поехал ты со мной! Что твоя болезнь! Чему бы она помешала! Нет, поездка со мной расстроила бы ее… Ты тянул, тянул и дотянул до зимы.
Вот в самых общих чертах «наши» шесть лет. Ты скажешь, что я вспоминала только горе и нарочно молчала о всем радостном. Но когда были радости, мои радости, Валерий? В Финляндии?! Потом 3–4 маленьких поездки, которые тоже были для меня похожи на «вырывания зубов». Чем лучше мне было с тобой, тем ужаснее было расставаться, провожать тебя к ней, видеть в твоих глазах тоску по ней. О шести неделях в Париже лучше не будем говорить… Я проклинаю их… А все, что было хорошего у нас здесь, в Москве, в эти вырванные часы и минуты, — было всегда отравлено, я всегда встречала и провожала тебя с уязвленным сердцем. Я не знаю, Валерий, могла ли бы хотя одна женщина в мире любить при таком страшном жестоком условии — делить тебя. Я знаю, многие «делят», но тогда все иное. Я много раз говорила тебе, что и я могла бы делить. Но что? Не любовь! О, не любовь! а только внешности жизни, факты, поступки, а ты предлагал мне 1/3 твоей любви, остальные две отдав ей. Что сказала бы Коммиссаржевская, что сказали бы все, кто полюбили бы тебя настоящей любовью?! Они не вынесли бы сотой доли моих страданий, — ушли бы, умерли бы, убили бы тебя, ее, — я не знаю что, только не приняли бы того, что ты давал. Милый Валерий, в последнее время ты старался быть возможно искренним и возможно правдивым. Я уже больше ничего не жду от тебя, ты это знаешь. На все мои просьбы, мечты, желанья ты словами или поступками — равно ответил — нет. Я шесть лет стояла перед запертой дверью и стучала в нее, и билась, и молила: впусти! возьми! И было только молчанье ответом на всю мою нежность, если же ты говорил и поступал, то все равно смысл был один — отрицательный. И я не верю больше ни в счастье, ни в радость с тобой, и я не могу бесплодно расточать перед тобой лучшее моей души, да и нет у меня уже многого — убито все тобой…
Но одного, только одно страстно хочу я от тебя — сознания, что права я. Может быть, в ином столь же, как ты, но права. Ты не виноват, что любишь ее (я уже не говорю, как прежде: «больше меня», я понимаю вздорность этих слов. Просто любишь ее, одну ее, единой настоящей любовью). Ты не виноват, что тебе хочется давать не мне, а ей, что не можешь принять для нее обиды или мученья, что готов пожертвовать даже собой, лишь бы было хорошо ей, — такова любовь на земле. Твоя вина была в другом, но, любя ее, ты прав неоспоримо. Я все это поняла, поняла до конца, до глубины. Понять, что ты любишь другую, а не меня, увидать, видеть каждый день воочию эту любовь, — для меня равняется духовной смерти, но это тебя мало касается, для тебя имеет значение только мое сознание. Так пойми же и ты меня, Валерий! Не формально, не на словах, а глубоко вникнув в мое чувство. Пойми, что любовь моя при поставленном тобою условии не могла быть ничем, кроме страданья и настоящей трагедии. Трагедия, растянутая на шесть лет! — какие силы не сломятся, какая душа не превратится в камень!.. Ведь это же правда, — ты не мог ответить при наличности ее мне той же большой, нераздельной, безграничной любовью. И ты не говоришь: «Любви такой нет на свете», — ты говоришь: «У меня нет ее для тебя, возьми немногое, что даю я искренно, и не спрашивай другого». Валерий, Валерий, разве об этом мечтала я? Разве я, чтя любовь как единственную святыню сердца, могла взять спокойно и радостно клочки, обрывки, отрезки? Поймешь ли ты это? Ах, если бы ты понял! тогда каждая моя слеза, каждый вздох, каждый жест отчаяния приобретут новый безусловный смысл. Боже мой, какие слова должна я сказать еще? Мне, кажется, нужно найти самую упрощенную формулу, но я напрасно ее ищу и боюсь, что все прозвучит грубо, не так… Да, я хотела быть твоей женой, не «законной» — это мне не нужно! но женой в полном, глубоком, прекрасном, почти незнакомом большинству значении этого слова, единственной близкой тебе женщиной, такой близкой, как возможно на земле быть близким другому вообще. И я чувствовала себя достойной твоего выбора, и я бы оправдала его всей моей жизнью, — я чувствовала это, я была близка тебе внутренно, как ни один человек в мире, — ты не можешь этого отрицать, и я любила тебя самоотверженно, жертвенно, не так, как любят формальные, законные жены, вроде твоей «Матильды». Так подумай же теперь, что могло меня удовлетворить? и могла ли я быть счастливой хотя миг рядом с другой женщиной, да еще более тебе близкой, и могли ли «твои старания», самые усердные, сделать меня хотя только спокойной, если жить меня ты обрек «в пределах» на тюремном дворе, за дверью вашего дома?…
Я стою над этими шестью годами в тоске и ужасе, как потерянная, как безумная…. «Ах, я бесстыжая, бесстыжая, глупая», — рыдает Грушенька в Мокром, сидя перед своим «паном», перед своей пятилетней погибшей мечтой. И если не эти слова, то какие-то близкие им хочется мне шептать, рыдая перед тобой. Шесть лет унижаться, ползти на коленях за человеком, который повторяет лишь одно: «Не надо, не надо, я не хочу, я не возьму, мне слишком велика твоя любовь, отдай ее кому-нибудь другому, но не мне, ради Бога не мне, — уйди»… Молить о любви любящего мужа другой женщины, ее любовника и друга, любящего ее почти отеческой любовью, «как деревце, взращенное собственноручно»… Отдавать, напрасно расточать все сокровища души и ума, преданность, нежность, самоотречение перед человеком, который сознательно выбрал себе другую, другую назвал своей женой! Целовать руку, которая шесть лет только гнала меня и показывала на дверь! И наконец дойти до полного падения, до последнего унижения, — брать единственное, что осталось, — «визиты», «дружеские посещения», то, из чего вырвано все настоящее, интимное, органически сливающее двух в одно!.. Дойти до морфинизма, до полной потери воли, самолюбия, до такого состояния, когда тебе решаются подавать милостыню из жалости, в память прежних заслуг! И это «жизнь» моя с тобой, который, полюбив однажды, не задумался сказать женщине: «Будь со мной, будь моей женой»…