Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощай, Валерий. Я верю, ты проснешься однажды. Твое сознание озарится словно молнией, все до самого темного уголка. И ты поймешь тогда все, к чему глух и слеп сейчас. Ты поймешь и почувствуешь каждый миг моей боли, каждую мою пролитую слезу, и, может быть, будешь тогда плакать ты поздними, бессильными слезами… Теперь же ты «делаешь, что можешь»…
28–29 декабря 1910 г. Москва.
…это итог целой жизни, шестилетних мук, это последние страницы из книги горя, зла и обмана. Ты болен. У тебя может быть измененное самоощущение, но ведь это случайность, почти не имеющая влияния на «нашу» жизнь. Для меня эта твоя болезнь имела то значение, что в дни покинутости, в дни унизительного положения «маленькой любовницы», не смеющей быть рядом с тобой, я сознала всё с последней уничтожающей ясностью. Да, такие дни определяют мою роль…. С тобой близкие, с тобой жена, сейчас не время «для удовольствий», сейчас ты под надежным семейным кровом, и если бы ты умер, — я узнала бы об этом по телефону, а увидала бы тебя с другой стороны тротуара твоей улицы. Словом, моя роль определилась… И когда я рвусь в ужасной, безумной тоске, униженная завистью, ревностью, страдаю от невозможности быть тебе нужной, близкой, нежной, заботливой, засыпать и просыпаться рядом с тобой, отдать тебе всю, всю себя, подчинить мою жизнь твоей воле, желанью, капризу, — в один из таких дней вдруг я прозреваю и хочу тебя только ненавидеть, только проклинать, потому что все мои муки созданы тобой, потому что дни твоей болезни только одна из подробностей той ужасной, бесправной, унизительной жизни, которую выбрал для меня ты, ты, Валерий…. И это ты хотел, чтобы всегда была с тобой она, и это ты прогнал меня, ты обрек на все муки!.. В минуты такого ясного сознания моя любовь становится ненавистью, проклятьем, и нежность мою, которую ты променял на отношения этой глупой, вздорной, эгоистичной, пустой «Матильды», я чувствую как отточенный нож, что вонзается в мое же сердце. Теперь для меня уже нет сомнений. Ты сам рассказал мне день за днем с большой жестокостью и правдиво все как было. И, наконец, я отличила то, что было, от того, что мне казалось, во что я верила все эти шесть лет. Много раз я уже подходила близко к этому окончательному выводу, но ты всякий раз старался разуверить, усыпить, успокоить, отказывался от собственных слов, — и опять все тянулось до какого-нибудь нового мелкого и крупного события, не оставляющего сомненья. Но так не может тянуться. Как в большом, запутанном, сложном и противоречивом судебном процессе, наконец, собраны все материалы, данные и «вещественные доказательства». «Суд уже заседает», и еще только несколько последних дней может длиться неопределенность. Буквально дней, уже не лет… Не осталось темным ни одного уголка. Я получила от тебя прямые ответы на все. Я требовала их, не щадя себя, и, благодарю, ты, кажется, уже не скрыл ничего. Я вновь переживаю нашу жизнь, иду по ней, день за днем восстанавливаю в памяти все ее детали. Мне кажется, точно я вышла из дому в Мерзляковском пер. на первое тайное свиданье с тобой и возвратилась уже в эту зеленую комнату. Итак: — первый год была «твоя игра» и «мое непристойное поведение»… Ты «оборвал бы все, если бы знал, что я тебя полюблю», но этого не мог учесть, и вот случилось то, что случилось, мы оказались «как-то» связанными на шесть лет… У меня, Валерий, до этого недавнего твоего признания только и оставалось одно гордое и прекрасное утешение, что мы связаны прошлым, что мы пережили исключительные чувства, поднялись разными путями на такую высоту чувства, за которой уже нет иного пути, кроме — смерти. Ты рассказал все это в «Огненном Ангеле» такими словами, с таким волнением, что люди грубые, пустые, суетные, не зная истинной нашей драмы, трепетали, лили искренние слезы, читая ее страницы. До этого твоего отрицания прошлого у меня оставалось, как я думала, неотъемлемое счастье чувствовать себя связанной с тобой неразрывно, глубоко именно этим прошлым, над которым ты жестоко насмеялся теперь. Ты еще не понимаешь вполне, чего ты меня лишил, что вынул из моей горькой, обездоленной жизни. Но Бог тебе судья! Ты дал, — ты же и отнял… Так мы покончили с первым годом. Потом встреча после Финляндии. Я стыжусь ее вспомнить… Я была, верно, еще слишком наивна, я не чувствовала камня, спрятанного у тебя на груди, и несла мою любовь доверчиво, как дитя. Но ты в ответ на нее нес «месть»… Ах, эта встреча в дождливых сумерках августовского дня. Ты небрежно привел меня в наемную комнату грязного приюта любви, как «девочку с бульвара», чтобы, встав с постели, вернуться домой и забыть «эту грязь»… Помню, как сжалось сердце в самые первые минуты, помню лицо твое, слова: «Мне некогда, я должен расставлять на полке книги». Это после 1 Уъ месяца разлуки. Я пошла как оплеванная и всю ночь думала над этой встречей, но была далека от страшной правды. И в этот день, именно в этот день ты совершил непростительную вину. Скажи ты мне тогда просто, с искренностью, достойной моей любви: «Нина, я понял, что не люблю тебя и что люблю не тебя. Я вновь сошелся с моей женой. Вернувшись от тебя, я был ее любовником, я сблизился с ней духовно, и ты мне больше не нужна, — уйди»… Я не знаю, как я пережила бы твои слова. Может быть, я возненавидела бы тебя, может быть, умерла бы, может быть, отойдя, употребляла бы все старанья тебя забыть, — но эти слова были верным средством оттолкнуть меня безвозвратно. И все, все, что началось бы для меня на другой день, было бы лучше той бесславной, медленной гибели, к которой привела меня твоя систематическая шестилетняя ложь. Но ведь ты хотел «мести», и, конечно, тебе было жалко отпустить меня, не замучив, не предав всем распятьям мою душу… Этот год «мести» завершился бегством в Швецию. Ты говорил иногда, что бежал «от мучительств», а думал ли ты, понял ли ты, что было причиной «мучительств»? Ты был их причиной, твоя двойственность, ложь, обман, с которым не хотела, не могла мириться настоящая, большая, чистая и искренняя любовь. «Я надеялся, что все будет кончено, уезжая в Швецию» — так сказал ты вчера. Да? Но зачем же тогда ты узнавал обо мне, писал, позволял мне рассказывать в письмах о моем горе, ревности, тоске и всех муках, что пережила я без тебя? В Швеции ты, верно, пресытился ею, — уж такая у тебя зыбкая, неверная душа, и моя любовь, ее образ, печальный, красивый и непобедимый, пленил тебя снова. Мое прощение, моя нежность, с которой я встретила тебя, потрясли твою душу, и ты на коленях каялся передо мной в твоей «непростительной вине». К зиме ты позвал меня в Петербург и там говорил: «Я оставлю ее, лишь продам дом, я только не могу оставить ее на улице…»
Потом опять потянулась цепь обманов, предательств и лжи. Зима революции… Ты прятался от меня, ты почти издевался надо мной, Валерий, в те страшные для меня дни. Я пережила их!.. Летом этого года меня услали в Варшаву, но путешествие было неудачно, и я жила у Ходасевичей в деревне, а ты, конечно, все с ней и с ней.
И вот наступил последний мой год жизни с Сережей в доме Голицына. Безобразная жизнь, метания из стороны в сторону, хаос, жажда забыться — все равно с кем, все равно где, лишь бы хотя единую минуту не страдать от образов, мыслей, видений. Карты целые ночи напролет, рестораны, вино, «любовники», как называл ты людей, что словно вороны кружились над неживым телом, над телом, лишенным души… Ты не приходил по 14 дней, у тебя было «столько работы», когда я ждала тебя на 25-градусном морозе, а ты путался с грязной бабой — с Любовью Столицей (поэтесса. — И. Т.)… Ты можешь сказать, что я делала худшее тогда, но неужели чьи-то всевидящие глаза не видали меня настоящую, мое безмерное сдавленное отчаяние, мою тоску по тебе все часы, лишь открывала я утром ресницы?!.. Сцена «в Мокром» (как в «Братьях Карамазовых» Достоевского. — И. Т.) тяжело действовала на тебя с подмостков, а она повторялась для меня в измененном виде почти в каждую из тех черных ночей. Я сознательно унижала себя, надрывала мою нежную безграничную любовь, мою отвергнутую любовь. Возвращаясь на заре из загородного кабака с кем-нибудь из тех, кто хотел меня пригласить к себе в номер, я смотрела, как на снегу ложились синие тени утра, и думала: у них в спальне ложатся они сейчас на занавесках, в вашей спальне, где тихо, чисто, спокойно, где не пахнет перегаром вин и табаком, где вы спите рядом, близкие, связанные навсегда… Отчего же меня он бросил в этот ужас, в этот огненный хаос, в эту раскаленную боль!? Отчего меня не бережет так, как ее, — жену, любимую — «нежное деревце, выращенное своими руками»?! Ты презирал меня в тот год, ты называл все это «низменными удовольствиями» и не понимал, не понимал, что это в муках изнемогала и билась отвергнутая, ненужная, но прекрасная любовь. Прошло лето… Я помню, как собирала я вещи, расставаясь с Сережей. Был жаркий и синий июньский день, в кухне выл околевающий Вальтман. Тоска, тоска смертельная, ужас перед будущим, одиночество, пустота в груди. Ты в эти дни катался с ней по Волге… И вот мой первый год без Сережи…. О, как старался ты мне показать «неразумность» моего шага!. Как ясно ты показывал, что все останется по-прежнему, и ты не переменишь нисколько способа жизни. Я думала тогда тайно, думала в моей наивной нежности: вот я одна, и нет нужды нам встречаться на бульварах, в грязных номерах, верила, что ты будешь чувствовать себя «chez soi» (себя дома (фр). — И. Т.) в этой моей маленькой квартире. Мне виделась новая жизнь, я думала, что мое жилище будет твоим вторым и любимым домом. Тогда я уже не надеялась на роковую перемену твоей жизни и, поборов в себе многое, хотела создать тебе около себя все возможное спокойствие, обстановку для тихой серьезной работы. Разве не видал ты в моих глазах этой скромной надежды и немой мольбы: — приди, возьми, вот моя жизнь, сделай с ней все, что ты хочешь. Но ты от меня не хотел взять ничего!.. Что мешало тебе тогда успокоить хотя немного, украсить, обрадовать мою жизнь? Я думала тогда так радостно — вот, наконец, я вся его, и все, что меня окружает, будет подчинено его малейшему желанью. Аты, Валерий?.. В этот год ты уверил ее, что между нами все кончено и мы не видимся, приходил ко мне тайно, случайно, ложился в постель, как с публичной женщиной, и вставал с нее далекий, ограждая крепкой стеной все интимное, твое, ваше… Ты каждым движеньем говорил мне без слов: «Не воображай, моя милая, моя жизнь никогда не сольется с твоей, и теперь, особенно теперь, я должен успокоить ее и показать, что твой развод для меня ровно ничто». Сколько вечеров прорыдала я в этой квартире за пустым писменным столом, где так мечтала видеть тебя за работой, в синей моей любимой рубашечке, которую она сожгла, — тебя «домашнего», близкого, родного, моего!.. Боже мой! Боже мой, зачем мне было дано так много нежности, такая потребность быть любимой и, любя, отдать самой всю душу, всю заботливость, все то, что мугцины берут у женщин с благодарностью, как счастье!? Зачем я не родилась кокоткой или холодной, эгоистичной, хищной, смотрящей на «мущину» как на средство удовольствий и жизненных благ!? Отчего все то, что берут у других, ценя, с благодарностью, ты отверг и еще оскорбительно назвал «притязаниями», «преувеличенными требованиями»? Ведь я хотела давать, хотела служить тебе, окружить тебя всем тем, что тебе воистину нужно, а ты говорил, что я требую!.. Я требую!.. Подумай, Валерий, какая трагедия! кому принесла я мою первую, полную, всю еще нетронутую, совсем чудесную любовь? Человеку, который держал на груди спрятанный камень и любил другую!! Помнишь ли ты, через б лет, почему моя любовь стала моим и твоим «мучительством»? Ты ведь давал мне в ответ остатки, клочки после «дележа», ты никогда не мог и не хотел назвать меня «своей», любимой перед собой и перед миром. У тебя никогда, никогда единой минуты не было ко мне подлинной любви, той любви, которая говорит любимой, желая дать все, что может: живи со мной, будь моей вся, со всей твоей жизнью, слейся со мной, — будь моей женой в самом истинном, самом прекрасном и полном значении слова. Так говорит всякая любовь, — мужики и эстеты, глупые и умные, поэты и «торговцы салом», — все говорят это, встречая женщину, которую они искренне и без расчета любят… Ужасен был год в доме Толстого… А мог он быть иным, если бы ты этого захотел. Чтобы избавиться от меня хотя на два месяца, ты дал мне денег на поездку с Ауслендером. И, как объяснил недавно, — «именно она послужила причиной твоего летнего бегства с ней»… Стыдно, Валерий, так лгать! Ты забыл, как говорил мне… что поездка эта обещана была давно, годы назад… Страшно вспомнить то лето… Какое горе, отчаяние, какой внутренний ужас может пережить человек!. Бросить меня в таком состоянии ты мог, только не любя, вовсе не любя, желая моей смерти или какого бы то ни было избавления от меня. Ты признавался после, что хотел оставить меня совсем. Да? Но зачем же тогда ты оглянулся назад? Зачем назначил свидание в Бресте? Я уже не думала тогда ни о чем опять, кроме того, что убью и тебя и себя, и ты сам, ты позвал меня. Я подошла к самому темному в собственной душе, к тому, чего не понимаю до сих пор сама, — к встрече с Робером. Как могло случиться, что, ожидая тебя и готовясь к страшному делу, я вдруг точно рассталась сама с собой, точно потеряла себя? Было так непривычно, так странно сладостно слышать давно уже не слышанные нежные и страстные слова на чужом языке. Они звучали мне настоящей музыкой, усыпляя волю и сознанье. Я встретила его в тот вечер, когда хотела уехать, не дождавшись тебя. Помнишь — ты опоздал дней на 7. Сосредоточенность решения рассеялась. Силы упали… Это был настоящий дьявольский соблазн. Судьба подошла ко мне в нем. Ведь не будь его, я не прожила бы парижского изгнанья. Но разве не отомстил ты и за это!? Помнишь (не зная истины), ты бросил меня одну, жестоко больную, в клинике, в чужом городе, почти без возможности доехать до дому по-человечески. Я ехала голодная в третьем классе, сутки от Парижа до Берлина и 2 % суток на почтовом поезде от Варшавы еще едва живая, и мне не что было не только есть, но просто велеть принести воды… Разве заставил бы ты пережить хотя что-либо подобное ее?! Нет — «Каина дети» все могут, их не спрашивают: «Вынесете ли вы это?..» И после еще одно свиданье в Намюре… Опять безжалостный, жестокий, мертвый, чужой, ты бросил меня, чтобы не огорчить ее отсутствием. А как я просила тебя подарить мне еще одну только ночь перед долгой, долгой разлукой…. Я в Париже… Новая жизнь… По монмартрским кабакам влачила я здесь мое горе, но пришел день, когда я твердо решила расстаться с собой и с тобой и похоронить себя в Бресте. Я не лгу тебе, клянусь тебе, Робер мне предлагал серьезно, умолял быть его женой. А что ты ответил на это? — «Твое место там, где живу я, — твое единственное назначение — литература. Приезжай, я клянусь не обижать тебя больше, я буду о тебе заботиться всячески, — только сочтись с одним фактом, с формальностью, с исторической печальной необходимостью». Могла ли я сказать «нет»? Не забывай, что я любила тебя. Ия поехала, рыдая, в ужасе… Боже, как ты меня встретил! Я не верила себе, своим глазам… Все вернулось, ты пришел моим, близким, нежным… Счастье мое вернулось! Я не смела протянуть к нему рук… Но через месяц я поняла, каково мое «счастье». У тебя было рассчитано ровно на месяц все — добрые слова, ласки, нежность, заботы и даже… деньги. Через месяц я уже спала без подушки в разоренной квартире мамы, а потом переехала в достойное меня жилище — в Соколовские номера… Ты не приходил почти… Помнишь, что было здесь пережито. Сердце переворачивается… Потом последнее безумие — поездка в Париж. Я ходила к Каптереву (врач. — И. Т.), просила приказаний мне поехать и только так поехала. Умерла мама, смертельно заболела Надя, я была в каком-то оцепенении. 17-го июня в 9 ч. вечера ты меня бросил буквально на улице, в переулке, где жили Богородские, и утром уехал с ней. О, как снисходительны были ко мне Богородские этим летом, как мало они унизили меня! Они имели право на большее. После твоего отъезда в Биарриц я жила в их комнате над отхожим местом нижних жильцов-булочников и за нее не платила, жила в долг, да еще на все мелкие ежедневные траты давали мне они же, они же кормили меня обедами… Когда я говорю о всех унижениях этих шести лет, так или иначе связанных с моей любовью к тебе и с нашими отношениями, — ты не веришь. Но если бы я рассказала тебе все их, звено за звеном сплетая горестную цепь… О, ты понял бы, что я испытала их столько, сколько ей не испытать за всю ее жизнь возле тебя. Подумай, например: — в то лето мне покровительствовали Богородские, оказывали буквально благодеяния… Вынес ли бы ты хотя подобное в отношении к ней? Ты скажешь, зачем я брала?.. Вспомни же это мое лето! Только что умерла мама, Левинштейн (владелец клиники для душевнобольных. — И. Т.) представил дополнительные счета, была больна Надя, я приглашала врачей, брала «сестру», я отдавала все, что у меня было, и не могла купить себе клочка траурного крепа на шляпу. Я страдала безмерно. Если бы не морфий, я вовсе не вынесла бы таких душевных и телесных мук. Боже мой, мне снился лес, я тосковала по свежем воздухе, внутри у меня, мне казалось, все было покрыто пылью и копотью. А под окнами у меня было помещено 00, и небо видно было только между досками в щели строящегося дома. Валерий, Валерий! и я не разлюбила тебя, не возненавидела, а тосковала, видела тебя во сне, рвалась к тебе всей измученной, полумертвой душой. Вспомни, какую ты встретил меня в Париже. Я боялась тебя, не смела поцеловать или обнять. В Париж я ехала не знаю зачем, как в черную яму, и зачем ехала в Брест — тоже не знаю. Робер был мне противен. Но, верь, я не надеялась больше на встречу с тобой, и письмо твое из Женевы было для меня совсем неожиданно. Да, ты решил сыграть последнюю злую шутку!.. Ты мог звать меня, зная, зная, что ровно через б недель выкинешь меня, как собачонку за дверь, швырнешь в пустоту и тьму, а сам вернешься к ней, не опоздав на одни сутки… Это, Валерий, тебе не простит Бог — Бог любви, грозный и мстительный Бог…