Книга Бабушка на сносях - Наталья Нестерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждому свое: глупости — богатство, уму — покой.
Моя подруга Люба, естественно, вне счета.
Я начинала понемногу понимать ее. У этого климата и у этой природы хочется попросить политического убежища. И ничего не делать. Просто жить: дышать и смотреть. Для разнообразия выкинуть номер, накачать губы идиотским гелем или заняться акварелью.
Мы подъехали к Любиному дому, таксист выгрузил мой чемодан. Люба расплатилась. Конечно, не вилла Клаудии Шиффер, но тоже красота. Дом с открытой верандой в глубине. К нему ведет дорожка, по обеим сторонам которой пятна газона, обрамленные цветущими кустарниками, цветами всех колеров. Цветов — море, как на кладбище в урожайный день.
Не иначе как за сравнение с кладбищем я едва не поплатилась — первый (по порядку) раз чуть не погибла.
Прямо передо мной с неба упал снаряд. Чудом не задел. Я взглянула вверх. Двадцатиметровый ствол кокосовой пальмы, наверху гроздь орехов Один метил мне в голову. Кокосовый орех в оболочке, размером с хороший арбуз и твердости необычайной, килограмм восемь, упал и даже не треснул.
— Е-если бы-бы, — заикалась я от испуга, — попал по башке, я бы по грудь в землю ушла.
— Не-ка, — не согласилась Люба. — Просто голова бы раскололась.
— Хорошенькая перспектива! Ты зачем их тут насажала? С противниками расправляться?
— Это моя гордость! Кокосовые пальмы у многих есть, но только у меня орехи вызревают. Поэтому и вилла называется «Кокосовый орех».
— Скольких твои орехи уже прикончили? Ты знаешь, что по крепости они как пушечные ядра?
Распространялись по тропикам вплавь. — Из меня стали выскакивать сведения периода преподавания в ПТУ. — Буря смоет, в океан унесутся, месяцами, болтаются, даже морская йода в них не проникает!
Выбросит на другой берег, они приживаются.
— Ты, Кирка, — похвалила Люба, — как была умной, так и осталась. Хуан!!! — завопила она неожиданно во все горло. — Хуан! Где тебя черти носят?
— Си, сеньора!
На дорожке показался загорелый юноша лет восемнадцати. Босой, единственная одежда — шорты.
Молодой стройный Адонис испанской масти.
Они заговорили на тарабарщине. На смеси языков, из которых мое ухо улавливало только русский.
— Тра-ра-та-ра-та дурак! — бранилась Люба. — Ри-ту-ру-ту-ру, моя подруга Кира. — Она размахивала руками, показывая то на меня, то на упавший орех, то на гроздь, висящую на уровне третьего этажа. — Тур-мур-пур тебя, козла, первого убьет.
— Ка-на-ва-па-па я ноу дурак, — отвечал Хуан, — ту-му-ру-пу, добро жаловать, сеньора Кьирья. — Поклон в мою сторону. — Ле-ме-пе-ве я не козел, лу-ку-ни-фу, обоймется, сори, обойдется!
— Неси чемоданы в дом! — на чистом русском гаркнула Люба, строго указала на крыльцо и повернулась ко мне. — Как тебе это нравится? Он утверждает, что ветер все равно сбросит, он, видите ли, сводку читал! А кому я лестницу специальную покупала?
— Не знаю кому. Кто такой Хуан?
— Как бы садовник и вообще по дому. Ты не представляешь! Свет не видел таких ленивцев! Я каждое утро беру дубинку и гоню его на работу. А этот жеребец только о девицах думает. У него их эскадрон!
— Зачем ты держишь плохого работника?
— Они бедные. Мать Хуана, Мария, каждую неделю у меня уборку делает. Только соберусь его выгнать, она в слезы: «Сеньора! Пятеро детей, мал мала меньше, муж в море погиб, Хуан старший, он кормилец!» Вот и терплю, нервы мотаю. Здесь у местных другой работы нет, как виллы и туристов обслуживать.
— Ты добрая капиталистка, — похвалила я.
Пока мы разговаривали, я, поглядывая наверх, выбрала безопасное место, куда не мог упасть орех-снаряд, и отошла. В Любином саду было так красиво, что не хотелось уходить. Возле большого куста бугенвиллеи рос японский клен, по его стволу вилась лиана. Я сорвала листочек, помяла в руках, понюхала.
Люба, живописующая свою трудную буржуазную жизнь, вдруг прервалась.
— Выкини! — велела она мне, показав на листочек. И снова завопила:
— Хуан!! Сучий потрох!
Иди сюда!
Хуан приближался медленно и безо всякого страха-почтения на лице. Потом Люба расскажет, что во время визитов Антона садовник преображается. Ходит в комбинезоне и обуви, по первому зову прибегает и в целом всячески изображает истового трудягу. Знает, из чьего кармана денежки капают.
Они опять заспорили на своем международном языке. Теперь предметом спора была лиана, листочек которой я сорвала. Ничего не понимая, уловив только «идиот» — «я не идиот, сеньора», «сколько раз говорить?» — «говорить глюпость!», я их прервала:
— Люба, в чем дело?
— Этот молокосос утверждает.., впрочем, ладно!
Может, обойдется. Пошли в хату!
Дом у Любы прекрасный. Большой, светлый и прохладный. Она водила меня по комнатам первого и второго этажей, мы спускались в подвал, где стоял бильярдный стол, находилась сауна и маленький зал с баром. Я искренне радовалась за подругу — в своем политическом убежище она свила роскошное гнездо.
— Эта спальня решена в мавританском стиле.
Эта — с античными мотивами. Вот украинская, видишь рушники? — говорила во время экскурсии Люба. — Тут под будуар.., не Людовика, а его зазнобы.
— Марии-Антуанетты? — подсказывала я.
— Нет, дизайнер по-другому называл.
— Мадам Помпадур?
— Точно! Хочешь — выбирай Помпадур, хочешь — в стиле ар-деко.
— Люба, ты знаешь, что такое ар-деко?
— Я столько деньжищ отвалила, что спрашивать не обязательно. А ты почему туалеты не считаешь?
— Чего не считаю?
— Понимаешь, как кто-нибудь из наших приедет, так обязательно туалеты считает. Вазы китайские, картины японские — им по боку, носятся по дому, горшки нумеруют. Кира, нам что, прежде унитазов не хватало?
И тут я почему-то, как все соотечественники, воспылала интересом к туалетным комнатам. Не знаю, чего нам не хватало, но я бегала по дому с этажа на этаж и восхищалась наличием санузла при каждой спальне. Пробегая через столовую, где Люба смешивала коктейли, я докладывала:
— Пять спален, правильно? Итого пять туалетов плюс три гостевых и один в подвале?
— Гостевой один, — со светлой капиталистической печалью отвечала Люба, — ты лишний круг дала. Выпей, Кирка! — Она протягивала стакан.
— Не может быть! — Меня подстегивал азарт, и я неслась по дому считать горшки по новой.
Сей феномен мне объяснить трудно. Почему нас не трогает столовое серебро или канделябры восемнадцатого века? Почему возможность справлять нужду в персонально отведенном месте воспринимается как благодать?