Книга Великая страна - Леонид Костюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был ад.
Он подыскивал слова — несколько секунд, представившихся мне годом.
Оказалось, что у Элизабет есть подруга, которая гуляет с Дугом, и по страшному секрету Элизабет сообщила этой своей подруге, что безнадежно влюблена в меня.
Мы шли по бесконечной прямой аллее, сужающейся в точку.
Что сказать вам, Мэгги. Это только в тупоголовом голливудском кино таким образом драма превращается в комедию, и актеры, улыбаясь, как начищенные монетки в десять центов, распадаются на согласованные в сценарии пары. Две горькие половинки не так-то просто сложить в сладкий плод. Жизнь непохожа на лотерею: о! сошлось! — и давай плясать от радости. Да и какая радость с того, что твой любимый человек мучается так же, как мучаешься ты…
Вы скажете, Мэгги, что это уже кокетство, интеллигентсткие отговорки. Да нет, посмотрим на ситуацию с чисто медицинской точки зрения. Двум измученным, опустошенным людям предлагалось осчастливить друг друга. Но как, Мэгги? Как?
Мы с Элизабет встретились через два дня, первого сентября. Занятия в нашем университете еще не начались, не началась и осень, вот только кончилось лето. Природа стояла словно в антракте, покорно дожидаясь смены декораций. Ни ветра, ни жары, ни дождя. Ты поднимаешь руку — и кожа на твоей руке не ощущает ничего. А встретились мы, наверное, оттого, что нам все труднее стало объяснять Дугу Клеменсу и его с Элизабет общей подружке Эмили, почему же, чтоб тебя, мы так и не встречаемся. Мы сидели в маленьком университетском кафе и чувствовали, словно нас с похабным смехом пихают в объятия друг к другу. До этого дня за полгода шапочного знакомства мы не перекинулись с Элизабет и десятком фраз. Впрочем, я мог их сосчитать, потому что помнил все до мельчайших деталей, до графина компота на соседнем столе, до белоснежной клюшки, дернувшейся в сотне ярдов слева в прогале между зеленой листвы. Эти беззаботные фразы, Мэгги, когда мы с Лиз то ли еще не любили друг друга, то ли не знали об этом.
Отчего-то мы заговорили о предстоящем нам курсе латыни, о страшной, легендарной, почти мифологической его преподавательнице, старой деве с седыми распущенными волосами, как вампир кровью, питавшейся студенческим незнанием и небрежением. По сплетням, в минуту студенческого провала глаза старой ведьмы вспыхивали тусклым оранжевым светом, а ее латынь становилась гибкой и смертоносной, как у Цицерона. Одна флегматичная цветная студентка, увлекавшаяся мистикой, уверяла, что в латинистку вселялся в эти минуты дух матери Гракхов. Мне показалось это маловероятным и даже унизительным для духа: мыслимо ли зависеть от того, насколько плохо какой-то невежда знает латынь…
Элизабет улыбнулась суетливой судьбе гордого духа — и смахнула себе на руку чашечку кофе. Она не расстроилась, не отдернула руку, а лишь рассеянно отряхнула ее. Господи! она не почувствовала ожога. Я схватил эту руку и стал целовать ее — легкий вкус кофе и сейчас на моем языке. Она… Элизабет уткнулась носом мне в волосы, и мы оба плакали, не стесняясь, да никто и не смотрел на нас.
На середину октября мы назначили свадьбу.
Что видит слепой, Мэгги? Кто знает… Возможно, он видит одну черноту, а может быть, одно белое поле. Сам по себе свет без клочка тьмы… это то же самое, что тьма. Зрение предполагает линию, контур, перепад цвета. Если бы глухой холод проскочил между Элизабет и моей матерью; если бы ее мать, приехавшая из Невады, показалась мне глупой самовлюбленной индюшкой… Но все было прекрасно, так прекрасно, что нереально, слепо. Я бы сказал, что это было похоже на сон, но нет, мои сны были насыщены неким мутным конфликтом, скрытой тревогой, словно кто-то раздраженный поджидает тебя за углом. Моя жизнь становилась светла, как сломанный телевизор, как застиранное в ноль белье. Светла до полного исчезновения рисунка. Я улыбался целыми днями, так что к вечеру у меня сводило скулы. Как в античном театре, вокруг меня выстроились прекрасные люди в белых одеждах. Но в театре это артисты…
— Извините, Гэри, — хрипловато спросила Мэгги, — а вы сами были симпатичным юношей?
— Я был, — равнодушно и без тени рисовки отвечал Гэри, — очень красив. Этакое рекламное личико. Страдание правильным образом располагало на этом лице впадины и тени, так что оно не выглядело чересчур приторным. Лицо в десятку, говорящее о хорошем вкусе Имиджмейкера. Даже с каким-то отблеском духовного начала — как я теперь понимаю, духовное начало в лице выражается линией бровей. Кстати, я снялся в допотопной рекламе какого-то крема для бритья. Но своим вопросом, Мэгги, вы попали в точку… в одну из спасительных точек. Будь я пяти футов ростом, или с выпученными жабьими глазами, или кривобок, как секвойя, я бы столкнулся с фронтом человеческого недоумения, зависти, пусть даже брезгливости — и нашел бы тогда способ сломить это отношение, прорвать его. Но моя жизнь становилась похожа на шизофренический забег, когда ты встаешь на старт, ждешь выстрела, но вместо него к тебе бросаются фэны и корреспонденты, увешивают тебя медалями и венками, потом взваливают на спины и волокут к белоснежному пьедесталу, а потом кормят шампанским и персиками, пока тебя не начнет тошнить: персиками, шампанским, медалями, венками и всей этой прочей пургой!
Гэри встал и начал ходить по кухне взад и вперед.
— Мне предлагалось, Мэгги, жениться на самой прекрасной в мире девушке, к тому же, по сильной взаимной любви. Один мой профессор намекнул мне о возможности работы в качестве его компаньона, другой безо всяких намеков предложил мне аспирантуру. Наш студенческий театр пригласили на фестиваль в Дакоту. И даже тренер по теннису клялся, что я могу утвердиться как профессионал. Я угодил в мечту какого-то безмозглого десятилетнего тунеядца, словно муха в смолу.
Помните, я говорил о рисунке на тонкой промасленной бумаге. Ничего не изменилось в моей жизни, но изменился характер моих опасений. Если раньше я боялся этой сквознячной дыры и хмурых очертаний за нею, то теперь я начал бояться, что эта бумага никогда не порвется. Знаете, у некоторых людей голос звучит через бархатную пленку, и хочется, чтобы она наконец порвалась. Но она, Мэгги, никогда не порвется. Никогда.
Я полюбил плохую погоду. Просто плохую погоду, когда идет мелкий колючий дождь, когда развозит дорожки в парке. Когда ветер гонит пылевые волны. Когда черный небритый снег лежит маленькими сугробами. Загвоздка, дорогая Мэгги, в том, что я полюбил эту плохую погоду, а раз полюбив, не мог уже не замечать, как прекрасен Божий мир…
«Божий мир прежде всего удивителен», — вспомила Мэгги слова Эрнестины.
— Меня немного отпустило на самой свадьбе: и в церкви, и потом, в длинном бревенчатом баре, специально камуфлированном под деревенскую избу. Знаете, в жизни каждого есть моменты, когда его с гиканьем подбрасывают и качают на руках. Но потом наступает нормальное серое утро и приходится мыть гору посуды. Посуду, кстати, вымыла моя теща. Я женился девственником и, как ни глупо это прозвучит, надеялся до последнего, что у меня не получится… извините, Мэгги, но уж если рассказывать, то слова не выкинешь. Не тут-то было, член у меня стоял, как фрагмент водопроводной трубы, и воспользоваться им оказалось так же просто, как молотком или угольником. Наступило утро, но не серое, а розовое, с соловьями и магнолиями. Лиззи, совершенно счастливая, глядела в белоснежный, с выпуклым амуром, потолок, а я чувствовал себя, как если бы последнюю щелку в моем доме… то ли в моем черепе конопатили благовонным воском. И, как вы догадываетесь, примерно в одиннадцать нам принесли кофе в постель. Кто-то злонамеренно продолжал вычерчивать мою жизнь белым по белому. Я сходил с ума.