Книга Вокзальная проза - Петер Вебер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отираюсь меж стеклянных стен, слоняюсь по большим вычислительным центрам, в одних еще полно народу, другие только что опустели, на столах стоят еще не остывшие чашки из-под кофе. «Давайте будем как рыбы и начнем плавать в общем бассейне», — читаю я надпись над дверью; люди сидят в нишах, отражаются в банках, где полно мальков, икру здесь оплодотворяют и сливают в другую емкость, при этом производятся сложные расчеты. Одно из просторных помещений содержит роскошных государственных медуз во всем их блеске, они выплясывают уравнения, рядом — всевозможные взрослые уксусные бактерии, считающие в уме, и снова большие банки, куда капает кислота. «Рыба или грибы?» — единственный вопрос, который мне задают, впрочем, совершенно излишний, потому что изучение грибов, судя по всему, недавно приостановлено. Дверь в грибные питомники на замке. Ни с чем не сравнимый запах конского навоза, сыра и компоста, какой можно унюхать лишь в такого рода питомниках, по-прежнему висит в воздухе. «Давайте будем как грибы, срастемся корнями и в виде плодовых тел выступим из единого целого» — вот что написано на стене. Долго ходили слухи о загадочных гигантских грибах, которые здесь выращивали, сейчас они-де стали размером с континент, грибницы, установившие связь меж всеми живыми существами.
Здесь не живут и не стряпают, спят и едят в залах. Как ни старайся, не углядишь ни одной кухни. Люди встречаются в закусочных и столовках, за светлыми столами, или едят не прерывая работы, еду доставляют в горячих мешочках. Где бы я ни появился, мне говорят «ты», с ходу без обиняков. Все друг с другом на «ты», причем имен никто не произносит, меня это тыканье озадачивает, словно я все время был здесь. Попутно мне дают уроки расслабления, чтоб шея у меня стала мягче, а сам только о том и думаю, как бы не иссякла слюна, ведь надо увлажнять, смачивать, добавлять в мазь, чтобы повысить всеобщую проводимость; трудятся здесь профессиональные глотатели и жевальщики, и каждый норовит пристроить свою слюну в чужих ртах, поиграть своим языком меж чужих губ. Слюна — добро редкостное; если и возникает что-нибудь новое, то лишь из смешанной слюны. Говорят, похитители слюны по ночам бродят из спальни в спальню и маленькими хоботочками и трубочками из уст в уста отсасывают из уголков губ телесные жидкости. Все это они выплевывают в большую миску, в загадочную, теплую, слюнную ванну, откуда все приходит и куда все уходит.
Я аспирирую, я выдыхаю.
В белый свет.
Первое мое задание: кормление уклеек и ельцов в старом крепостном рву. Я собираю кусочки белого хлеба, оставленные возле кофейных чашечек. Некогда карпы считались деликатесом, теперь же они — средоточие нашего культа, снискали всеобщее уважение, а потому умерщвлять их более не разрешается. Они доживают до преклонных лет. Края рва заилены, покрыты тиной, вода зеленая, вся цветет, у карпов здесь нет врагов, они плавают средь собственной икры, размножаются без меры и без счета и ходят в сонных глубинах. Только кормление вызывает здесь оживление. Рыбы хватают всё — корки, плевки, объедки. Внезапно эти вялые создания оживляются, наращивают скорость, хватают плавающие объедки, мутная вода вскипает волнами, сюда же поспешают другие рыбы; те, что помельче, образуют этакий хищный цветок из губ и глаз, те, что покрупней, расталкивают их, каждый желает быть самым верхним карпом. Напоследок заявляются самые крупные, толчком всплывают, таращатся. Самые толстые губы целуют пустоту.
В дормитории, где у меня временное спальное место, культивируется один лишь полусон. Человек ненадолго ложится, но спит урывками, по возможности поверхностно. Здесь, в частности, прибегают к лишению сна, ведь в том, кто мало спит, высвобождается неслыханная энергия, он разгоняет застой, учится видеть себя.
По части сновидений мы имеем строгие предписания.
А поскольку нас обязаны занимать вопросы происхождения Земли, мы желаем в краткие минуты сна увидеть сон о ее происхождении. Те, кого терзает неглубокий, поверхностный сон, бормочут как молитву: «Праморя… происхождение… прастихии».
Аспирантура размещается на третьем этаже. Здесь ставят дыхание, здесь оттачивают приказы, острят стрелы и языки, отверзают последние горизонты. В аспирантуре собираются главным образом вожаки-капитаны. Формы они не носят, ничто не выдает их зависимости, разве что движение глаз, вспыхивающих белой молнией, когда они говорят. Как мне разъясняют, существует до тонкости разработанное учение об учащенном, поверхностном дыхании, а одышка в этих кругах — недуг весьма распространенный, по каковой причине ингаляторий для увеличения глубины дыхания и мира находится буквально в двух шагах от аспирантуры. Здесь в особых чехлах развешаны стареющие общественные офицеры, их искусственно снабжают свежим воздухом, меж тем как окна открыты. Испарения, которым следовало бы действовать смягчающе, остаются без дела, сбегают по оконным стеклам.
На четвертом этаже расположена Большая аудитория, зал, у которого нет стен, есть лишь кустарник да тьма без конца и края, зал этот можно обозначить скорее как лесной питомник, чем как классную комнату, лектора нигде не видать, слышен лишь отдаленный гул прибоя, словно волны говорят с берегом.
Сумерки — большое помещение на пятом этаже, заходить туда можно только по двое. Сумерничающему подносят красный, густой напиток. Его партнер пьет кофе, держит чашку на весу, снова и снова теребит сумерничающего за ухо. При этом он должен быть предельно внимателен, только при просветленном разуме можно занести в протокол фразы, которые изрекает сумерничающий. Фразы эти имеют великое значение для общественной работы.
Меня ведут на крышу школьной башни, чтобы я ознакомился с горизонтом. Один взмах руки — и весь туман стерт напрочь, словно кто-то дунул, выдохнул ясный вид. Теперь вдали словно бы кисточкой наносят краску, взгляду открываются зеленые склоны и голубой альпийский венец. Простор создает отнюдь не видимое глазу, наставляют меня, не увиденное, а собственноручно набранные краски, которыми человек раскрашивает землю. Бывшая городская гора, давно уже поглощенная туманом, на миг являет себя взгляду, с обеими башнями, прежде чем снова ныряет в туман, — млекопитающее. Я вижу лишь дома-высотки, одни надели шапки или этакие меховые капюшоны, они курятся паром, у других на крыше то пирамиды, то капуста, некоторые нахлобучили клубы дыма либо кварц, некоторые стоят уступами. На одной из высоток и вовсе пристроилась каракатица, широко растопырив щупальца, с другой взлетает вертолет, на плоской крыше пасутся овцы. Внизу взаимосвязанные кровельные ландшафты, между ними — зияющие ущелья, узким ручейком струится транспорт. Коротко блеснувшее железнодорожное полотно разделяет вокзал на дерево и стекло. Под широкими лестницами и пандусами, что ведут к стеклянным громадам, мы угадываем присутствие бездомных, патрули вокзальной полиции то и дело их будят, каждые несколько часов сгоняют их с насиженного места, гонят через отбросы и всяческий мусор, скапливающийся между стеклянными постройками. Дорога пересекает рельсы, а по другую ее сторону раскинулась деревня, сплошь деревянная, маленькие домишки; согбенность, приземистость деревянных строений отвечает некой исконной потребности, весь квартал с жильцами находится поэтому под охраной, и опекуны, и дельцы активно его используют. Стройными колоннами они устремляются от стекла к дереву, где в красных витринах стоят женщины. Кто желает заглянуть подальше или имеет открытые вопросы, тот принимает желтую вокзальную таблетку, которую в деревянном поселке можно купить на любом углу; в крайнем случае таблеткой можно разжиться у соискателей — маленькое такое солнышко, которое опускается в телесные глубины, сверкает там внутри, заставляя плавиться любое стекло, по каковой причине мир съеживается и последние открытые вопросы заливаются свежим яичным желтком.