Книга Письма с фронта. 1914-1917 год - Андрей Снесарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6 апреля. Пишу, золотая, утром. Так ты смотри, ни самое себя, ни малых наших не держи впроголодь… и тем более что ты говоришь о «наследнике» или «наследнице». Надо тебе себя беречь в 10 раз более, а есть – в сто раз более. При этой вести я почувствовал себя сильно взволнованным; правда, переживаемые времена полны тревоги, и в мое волнение примешивается и немалая доза беспокойства, но война, как я уверен, протянется разве только еще несколько месяцев, и затем я буду около моей славной женушки и окружу ее моей лаской и заботливостью…
Я тебе писал, советуя выезжать из Петрограда. Из твоего письма видно, что ты и сама на этой мысли останавливаешься; я предоставил твоему выбору сестер Лиду или Аню, ты останавливаешься сначала на второй, и я вполне к тебе примыкаю. Теперь главное, чтобы у них было, чем кормить, а Аня – запасливая, и у нее, думаю, найдется. Осипа и Устинова примени в качестве провожатых, чтобы ты доехала с полным покоем; при теперешней суете на дороге легко растерять своих цыплят… Устинова можно, если найдешь нужным, взять до самого Острогожска, а затем уже он поедет, куда ему нужно. У меня набралось денег до тысячи рублей, но я при теперешней неурядице боюсь их тебе пересылать; 400–500 руб. все же думаю тебе сегодня или завтра выслать. Ты интересуешься, что для меня интереснее – штаб корпуса или начальство дивизией? Последнее гораздо интереснее, хотя теперь много труднее; все-таки здесь ближе к строю, людям, бою… Как я тебе писал, я был 30–40-м кандидатом, и предложение принять 159-ю дивизию в обход не одного десятка кандидатов было очень лестно, почему я не медлил ни минуты (да и денег на этой должности прибавляют на 130 руб. в месяц). Итак, голубка моя милая, не задерживайся и трогайся в путь. Позаботься о билетах, так как они, говорят, уже разобраны до 3 мая… Переговори с Кашкиным или с кем-либо еще.
А теперь, золотая цыпка, давай твои глазки и губки, а также малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй папу и маму. А.
10 апреля 1917 г.
Дорогая моя драгоценная женушка!
Не писал тебе дня 4–5, так как полон трудов и хлопот. В жизни у меня всегда так: вслед за доброй полосой, полной легкого труда, наступает полоса трудная, с трудом в поте лица. Я, кажется, говорил тебе про эти сменные волны в моей жизни, заметные и на сыновьях: на Генюшу мы истратили чуть ли не больше тысячи, а Кирилка прожил в остатках от своего брата; в Академии Ген[ерального] штаба поступил 3-м, перешел с первого на второй в 3-м десятке, со второго на дополнительный 4-м и т. д. Волны, и всюду волны, к этому я привык – жизнь научила – и за высокой волной жду низкую: у Павлова сложилось прекрасно, у Баташева и Гутора – плохо, у Ханжина – роскошно, у Вирановского – скверно, в 64-й дивизии и у Кознакова вновь хорошо и т. д. Какой-то непреложный закон в моей жизни. Ты не сетуй, женушка, что я пустился в печальную философию; она, может быть, налетела потому, что у меня целый день болит голова. Я вот уже три дня вновь в сфере артиллерийских выстрелов, и хотя они моего жилья и не достигают, но звуки их – а особенно ночью – я слышу непрерывно… это маленькое развлечение в моей трудовой жизни.
Я чуть ли не в первый раз в жизни переживаю впечатление, что есть для нас вопросы и задачи, которые мы не в силах решить, которые давят нас своей массивностью, гнетут своей стихийностью. Сколько ни применяешь ни труда, ни довода, ни пафоса, ни гибкости мысли, ничего не выходит, и досадно без конца… так хочешь доброго, а создать его не можешь.
Моя дивизия молодая, еще не устроенная, как следует, и над ней работы много. Шансы не алые, но тем будет для меня лестнее, если мне удастся создать из нее сильное и единое целое, пригодное для решения боевых задач. Если бы ты могла представить, сколько препон лежит теперь на этом пути, как сложна стала наша боевая нива… но что делать? Мы – часовые на постах, и должны выполнять свой долг, находимся ли мы в замке или стережем какое-либо добро в момент наводнения. Голова, моя золотая, болит непрерывно, и я должен бросить писание. Это письмо даю одному офицеру, который его опустит в какой-либо почтовой станции, иначе письмо будет идти слишком долго. Думаю, это письмо еще застанет тебя в Петрограде, из которого выехать не задерживайся.
Давай, моя славная, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй папу, маму, Каю.
13 апреля 1917 г.
Дорогая моя женушка!
Позавчера написал тебе очень грустное письмо и боюсь, потревожил. Сейчас солнце мне светит в окно (7 час. утра) после 4 дождливых дней, где-то поет петух и весело журчит бегущий мимо моей халупы ручей, и уже поэтому одному на душе моей стало бодрее.
Бывают дни, когда за время небольшого их числа переживешь столько, сколько в другое время не переживешь за многие месяцы; таковыми днями были у меня 9–12 апреля… всего четыре, не больше. Сейчас меня развлекает оживленный разговор Игната с солдатом, я вижу, как последний чешет себе голову и покидает моего философа. Дело оказывается в следующем: подходит к Игнату солдат, которому приказано для нас напилить дрова, и жалуется, что ему пилить нечем, а в кухне Офицерского собрания пилу не дают. Игнат, продолжая чистить мою накидку, говорит: «Что же, братик мой, поделаешь, теперь свободы: хотят – дадут, не хотят – не дадут». – «А чем же мне пилить?» – «Да хоть зубами…» Игнат переходит к чистке другой полы.
Итак, были денечки 9–12.IV; я не могу тебе их описывать по цензурным условиям, но могу только заметить, что если мне лично и тяжело было переживать их, то с точки зрения общей пользы и конечного разумного вывода дни 9–12 должны иметь несомненную пользу.
Они – яркая иллюстрация, в какое положение мы попадаем на войне и, в частности, в боевой обстановке, применяя чисто теоретические и никогда и нигде войной не освещенные приемы мысли и управления. Сегодня я, вероятно, выеду к командиру корпуса, а оттуда к командующему армией, где обо всем буду подробно докладывать. Вот уже шесть дней, как я, попавши в трущобу, не имею о внешнем мире решительно никаких сведений; газеты до нас не доходят, не доходят даже и официальные новости.
Сейчас мое писанье перебивал начальник штаба своим докладом; он сообщил мне очень интересный случай, виновником которого был отчасти и я. Один офицер упорно критиковал окопы и смущал солдат. Узнав, что он лично их не видел, я приказал ему (вместе с надежными людьми) обойти окопы лично и тогда же мне доложить об их состоянии. И что же оказалось: этот благожелатель солдат, а в действительности, подстрекатель, оказался подлым трусом – он в окопы не пошел, сорвал с себя погоны и заявил, что он ни старому, ни новому правительству не присягал, что он «свободный гражданин», а не офицер, и желает жить по заветам Христа. Я приказал этого толстовца (или что он там такое, может быть, немецкий шпион) арестовать и предаю его полевому суду за подстрекательство к бунту и за трусость. Вот тебе, женушка, уголок из пережитого за 9–12 дни.
Сейчас узнал, что командир корпуса разрешил мне приехать, и, значит, я через 1–2 часа выеду, там где-либо на почте и опущу это письмо. От тебя в эту глушь, конечно, письма еще не дошли; из 12-го корпуса прислали мне как-то пачку, но она оказалась старее того письма от 30.III, которое мне передал Носович. И среди здешних тревог это незнание – что у вас происходит – делает мое положение еще более печальным. Главное, о чем я чаще думаю, как вам удастся выбраться из Петрограда. Ген[ерал] Невадовский (который удален среди многих других) рассказывал мне, что билеты в Петроград разбираются за целый месяц вперед, и этим сильно меня смутил. Я надеюсь лишь, что с [такими] двумя проводниками, как мною посланный и Осип, вы в пути не растеряетесь и не пропадете.