Книга Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Неглуп князь Хилков, – сказал Мстиславский Челяднину. – Из чужих рук не смотрит[226] и за себя постоять умеет… Тверд! А во хмелю дурен.
Челяднин отмолчался, хмуро и отчужденно. Он как будто почуял непраздность настойчивых заговариваний Мстиславского, понять истинный смысл которых он не мог, да и не хотел, должно быть.
– С царем, однако ж, в разладе, – добавил как бы между прочим Мстиславский.
Челяднин и на это отмолчался, только туго сплел на груди руки и отрешенно стал смотреть куда-то в глубь палаты.
Сквозь мелкие паюсы слюдяных окончин в палату затекал желтоватый свет зачинающегося дня, и палата как будто расширялась, становилась выше, ее словно распирало в разные стороны от этого густого, перемешивающегося с восковым дымом света. Но чем больше накапливалось света под высокими сводами палаты, тем неуютней становилось в ней и напряженней, как в соборе перед началом обедни. И притихала палата, притаивалась, охватываемая этой напряженностью; в тягостной ее неуютности невольно и вольно зарождалось томительное, чуть-чуть жутковатое ожидание.
Ждала палата… Каждый знал, что царь никогда не спит более трех-четырех часов.
Слуги-свечники, ловко орудуя длинными деревянными щипцами для перемены свеч в паникадилах, торопились поскорей закончить свое дело. Прибиральщики уже давно пособирали со столов и из-под столов объедки, повыскребли, посмыли, подтерли всю грязь, что нанесли гости с улицы, переменили в проходах меж столами затоптанные ковры – теперь разносили по столам рукомои с теплой водой и длинные утиральники из беленого полотна.
Перед каждой сменой яств гости должны были мыть руки, и хоть никто этого не делал, кроме самого царя да тех немногих иноземцев, которые зазывались на царские пиры, рукомои тем не менее с недавних пор стали обязательными на всех пирах. Об этом строго-настрого было приказано самим царем, и заговорили самые досужие, что это царский лекарь Елисей Бомелий наущает царя следовать иноземным обычаям.
По иноземным обычаям стали теперь раскладывать на столах перед каждым гостем ножи и ложки… А по какой надобности-то, спрашивается, ежели только не смеха ради и не в противу обычаю?! Ведь искони все ходят на гостивства со своими ножами и ложками. Будь то первый боярин или самый захудалый писарь, все равно у каждого из них всегда при себе и нож, и ложка: у боярина они привешены к поясу в чехольчике из золоченой кожи, а у писаря – за голенищем сапога.
Ждет палата… Прошло уж часа три, как царь оставил пир и удалился в свои покои. Вот-вот ему и воротиться!
Сменились у главных дверей рынды – и стало еще напряженней, как будто в облике рынд сошел в палату коварный дух царя.
Вкрай истомившиеся гости, еле живые от непомерного жранья и возлияний, изо всех сил старались ободриться, принять приличествующий вид. Не всем, однако, это удавалось… Некоторые лежали пластом – под столами, под лавками, их не привели в чувство ни безжалостные пинки Хилкова, ни грозные покрики Салтыкова. Таким предстояло сполна изведать всю бесцеремонность пиршественных обычаев – слуги уже принялись вытаскивать их вон из палаты.
Забежавший в палату Захарьин-Юрьев погрозился на слуг, прикрикнул, чтоб не мешкали да поторопней выкидали на двор испившихся! Сам пошел вдоль столов – указывать, кого тащить вон, кого, похлестав по щекам, за стол усадить. У дьяческого стола, под стеной, увидел запрокинувшегося в беспамятстве Щелкалова, посмеялся: свалила-таки дьячину заздравная чаша! Повелел выкинуть его вон. Потащили переусердствовавшего дьяка за руки, за ноги через всю палату, как самого последнего холопа… Очнись дьяк в этот миг – умер бы от позора!
Обойдя палату, распорядившись, Захарьин снова намерился было бежать по своим бесчисленным дворцовым делам… Сколько их у него, господи! Не присел, головы ни на минуту не преклонил… Царя проводил почивать, а сам помчался на Кормовой двор – к пекарям, к рыбникам, к мясникам… Во всем нужен его глаз, его слово! Чего-то недоглядишь, чего-то не проверишь сам – так и быть какой-нибудь неурядице, какой-нибудь прескверной оказии. И за все-то ответ держать ему, ему одному – такова уж судьба дворецкого! Царь, конечно, благоволит к нему, но сгоряча, с распаду – все может! Сталось однажды: попались царю фазаньи потроха с душком… Ему на голову и вывернул царь полупудовую мису потрохов!
Нынче тоже – все службы обегал: и на Кормовом дворе, и на Сытном, и на Поледенном[227], горло сорвал, руки обил – дал бы Бог, помогло!
В палате тоже доглядеть за порядком нужно… Тут все на царских глазах, а глаза у него – не доведи господи!
Еще бы к кислошникам сбегать – совсем забыл о кислошниках Захарьин… А ведь как понесут к царскому столу жареных коростелей – к ним непременно и квашеные капустные головы подавать надобно: любит царь коростелей с квашеной капустой…
Да и к медушникам следовало бы заглянуть, наломать им хвоста: жидковато разваривают меды, а ведь медами пир красен. Только… глянул Захарьин на рынд, как выспренни они и торжественны в своей целомудренной страстности ожидания, и отказался от своих намерений, остался в палате. Прозевать появление царя и не встретить его – такого вовсе не мог допустить Захарьин. Озабоченно потоптался он у дверей, недовольно позыркал на рынд, словно они преградили ему путь из палаты, и устало поплелся к помосту, на котором стоял царский трон. Сев на край помоста, Захарьин озабоченно насупился, потупил взор, словно устыдился своей усталости. Царские стольники, уже переодевшись в новые кафтаны – алые, венецейского золототканого алтабаса[228], сошлись к нему, стали полукругом, ожидая его приказаний.
Захарьин поднял на них глаза, сощурился от блеска их кафтанов, беззлобно буркнул:
– Эк вырядились! Хоть на блюда вас клади. Однако… – он озабоченно привздохнул, – государю уж пора быть. В-первах, что у нас на выносе – коростели иль щучьи головы с чесноком? – спросил он с притворной рассеянностью, проверяя стольников, хоть и знал, что у каждого из них на руках роспись блюд и порядок подавания их к царскому столу. Да как ему было одолеть свою дотошность?!
Стольники, давно уже изучившие нрав боярина-дворецкого, невозмутимо отмолчались, будто и не услышали его вопроса. Захарьин глянул на них с укорительной строгостью и даже присопнул – для пущей грозы, но и это не смутило их.
– Глядите же, – махнул на них рукой Захарьин. – Я-то с женишкой да чадами попрощался!
– Мы також, боярин, – ответили стольники. – Вели-ка курить[229] в палате да вино горькое к столам нести. Трезвы гости! А государю срам от их трезвости!
– Ух! – вскинул руки Захарьин. – Умны вы, погляжу я, что лошадь на вожжах! Заторопка со спотычкой живет!