Книга Ангельские хроники - Владимир Волкофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И такова была его готовность служить верой и правдой Революции, что он допускал даже, что временный запрет на лекции по метафизической физике – как ни неприятен он был ему лично – был, очевидно, вызван очередной прискорбной необходимостью, связанной с невежеством, в котором пребывали трудящиеся массы по вине старого режима. Так что и эти времена не были для него наихудшими.
Как бы то ни было, за несколько месяцев бывший профессор Петр Петрович Чебруков изменился до неузнаваемости: он исхудал, щеки его обвисли, посерели; он не ел ничего, кроме очисток и кочерыжек; исписав уравнениями и формулами листок бумаги, он тут же сжигал его и всякий раз, заметив на улице кожанку и кобуру нагана, переходил на другую сторону.
* * *
Однажды вечером, когда он возвращался к себе, выгодно обменяв запонки из перегородчатой эмали на пару сушеных селедок, он услышал позади себя влажное поскрипывание голубого снега и в страхе обернулся. Кожаная куртка, вся в геометрических складках, притягивала к себе свет уличного фонаря. Он прибавил шагу, но лишь поскользнулся и чуть не упал в сугроб. Тот другой быстро приближался, бодро и широко шагая, как будто на ногах у него были семимильные сапоги.
– Петр Петрович! Профессор! Это я – Горшков!
Горшков был когда-то самым никудышным из его студентов. Петр Петрович никогда не ставил ему больше двойки и не лишал себя удовольствия выставить его на посмешище перед всей аудиторией. Встреча не предвещала ничего хорошего. Но как убежишь в насквозь промокших бальных туфлях? Петр Петрович остановился. Горшков бросился к своему бывшему палачу и, сжав его в медвежьих объятиях, трижды расцеловал в обвисшие, шершавые щеки.
– Петр Петрович! Сколько лет, сколько зим! Ах, золотые, невинные годы! Вспомните: все мы пребывали еще в плену мракобесия, а ваши идеи сверкали под сводами наших черепов, как электрические лампочки, которые сторож зажигал в аудитории после шести часов, когда начинало темнеть! Ну, профессор, как вы, процветаете с тех пор, как был официально провозглашен рай на земле?
Профессор совсем не процветал. Он позабыл склонность Горшкова к цветистому стилю. Еще не совсем придя в себя, он второпях ответил русской поговоркой, в народном духе, желая, по-видимому, скрыть свои далеко не разночинные корни или свои занятия, не имевшие ничего общего с пролетариатом:
– Не будем гневить Господа: бывало и похуже.
Да, в то самое время, когда кампания против опиума народа шла полным ходом, он машинально произнес запретное слово! Детским жестом он поднес ладонь ко рту и окончательно смешался. – Ну, вы понимаете, Горшков, это просто так говорят. Слава Богу, вы лучше других знаете, что, видит Бог, я никогда не верил в доброго Боженьку.
Тут он замолчал, убежденный в том, что только что трижды подписал себе смертный приговор. Мысли его неотступно возвращались к нагану, к которому за минуту до этого нежно прижимал его Горшков. Но Горшков, казалось, не собирался цепляться за всякие нелепицы. Он только похлопал Петра Петровича по спине.
– Ах, профессор, профессор! Жизнь – это качели, сделанные из плохо выструганной доски и бочонка. Ты вверх, я вниз; ты вниз, я вверх. Вы были как орел, парящий в темном небе, а я – как бревно под вашими ногами. Теперь я, слава Богу (Горшков сказал «слава Богу»!), отлично устроен, учитывая политическую обстановку, и меня теперь боятся гораздо больше, – есть, чем похвастать! – чем вас когда-то. А вот вы… Не больно-то много мяса на этих костях, да и видок не ахти! (Свою речь он сопровождал дружескими, хотя и чересчур увесистыми похлопываниями по профессорской спине.) А что вы скажете, профессор, насчет оживляющего стаканчика нашей всеобщей любимицы – водочки? Мы служим народу в поте лица или, вернее, пальцев, но и он, наш батюшка-народ, нас не забывает, слава тебе Господи (Горшков не боялся славить Господа – решительно, он был большим начальником), и было бы грешно не поделиться с моим старым учителем чем Бог послал.
Они пошли вместе. Петр Петрович, наполовину пришедший в себя, согнулся в три погибели под своей ушанкой, выпятив высокомерно, как в старые времена, верхнюю губу; долговязый Горшков вышагивал на длинных, прекрасно обутых ногах, покровительственно обняв старика за плечи и извергая в морозный воздух вихри пара.
Когда Петр Петрович увидел, в какое место, на какую площадь и, наконец, в какое здание тащил его по заледенелым колдобинам бывший ученик, он печально подивился своей наивности: как он только мог подумать, что его помиловали?
Это вычурное здание, чей цокольный этаж с полукруглыми окнами, украшенный тремя рядами кольчатых колонн, поддерживал еще один этаж со сдвоенными окнами и еще один – с обычными, над которым возвышался ступенчатый фронтон, это здание, где при Николае Кровавом мирно торговали страховыми полисами, – так вот теперь никто не имел надежды, раз войдя, покинуть его (если только он там не работал), и всякий, кто по необходимости проходил мимо, суеверно старался не смотреть в его сторону.
Надо было бы убежать, но как уйти от полного сил Горшкова? Петр Петрович с фатальным любопытством поднял глаза на этот свадебный торт, на этот многопалубный пароход, ставший на якорь в ночи: все окна были зашторены и освещены изнутри – допросы при свете лампы были самыми невинными из тех, которым подвергались за этими шторами враги народа.
«Значит, здесь, – подумал он как-то отстраненно, – здесь мне и суждено умереть?»
Но не так-то просто было привести его в отчаяние. В конце концов, у профессора Чебрукова было незапятнанное политическое прошлое. Что же до его нынешних исследований, так о них ведь никто не знает, правда? Можно будет все отрицать… Физик-метафизик постарался припомнить, не забыл ли он сжечь последнюю страницу уравнений, и его сердце сжалось от тоски.
* * *
Комната была просторной. Сквозь папиросный дым виднелась причудливая лепнина потолка. От изразцовой печи во всю высоту комнаты шел такой жар, что застывшим на морозе пальцам становилось больно. Выщербленный пол был весь засыпан подсолнуховой шелухой, рыбьими хвостами, куриными костями. На камине стоял мраморный бюст Александра II Освободителя, служивший мишенью при тренировочной стрельбе: нос и скула у царя были отбиты, а зеркало позади него было все покрыто звездами от неудачных выстрелов. Стол красного дерева ломился под разнообразными закусками, птицей, ветчиной, колбасами, бутылками водки, коньяка, шампанского, пива. На гобеленовых креслах и венских стульях сидели около дюжины расхристанных мужчин и ели руками.
– Вот, как говорится, и наша столовка, – пояснил Горшков неизменно дружеским тоном. – Братишки, позвольте представить вам настоящего старого русского интеллигента, на чьих лекциях в университете я просиживал штаны, когда был его учеником, и, Бог свидетель, хуже, чем я, у него учеников не было. Он ставил мне одни двойки с минусом, и то по доброте душевной. А ведь он – сами увидите – это ум на уме и умом погоняет. Накормим его и напоим, а потом, если он захочет и прочитает вам лекцию, слово даю, вы в ней ни черта не поймете – вот какой он умный, мой Петр Петрович! Садись, профессор. Вот осетринка, копченый угорек, икорка, а может, закусишь лучше пирожками или кулебякой? А вот – да нет, Сережка, чистый стакан давай, это ж для профессора, сукин ты сын! – вот и водочка – божья слеза.