Книга Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приехавший с Памира альпинист уверял, что на высокогорной ночевке он познакомился с киномехаником по имени Марцелло и он же, киномеханик Марцелло, отпускает по совместительству мануфактуру в высокогорном кооперативе Таджикторга. По другой версии, тоже среднеазиатской, Марцелло видели и слышали на съемке кавалерийской атаки где-то в долине Вахша — там снимался фильм о борьбе с басмачами. Марцелло якобы не то главный администратор, не то исполнитель главной роли, но, в общем, опять — главный. Кто-то с дергающейся головой был ударником в джазе одесского ресторана на Большом Фонтане. Кто-то другой, тоже с дергающейся головой, трагически погиб в автомобильной катастрофе на Военно-Грузинской дороге, под скалой «Пронеси господи!». Какой-то человек, схожий с Марцелло по многим приметам, возможно скрывавшийся под чужой фамилией, был судим за растрату.
Так я и по сей день не выяснил до конца, жив ли, остался ли среди нас, действует ли этот человек, рядом с которым граф Калиостро выглядел бы сущим младенцем. Уже совсем не так давно, путешествуя с сыном, ненароком попал я на представление цирка Шапито в парке небольшого белорусского городка. Я увидел факира-иллюзиониста, таскавшего из атласных рукавов бухарского халата голубей и кошек и притом непрестанно дергавшего головой.
После номера факир снял белоснежную чалму с воткнутым в нее страусовым пером и все остальное свое ошеломляющее оперение. Нет, это был не он.
Где вы теперь, Марцелло?
Кто вы теперь?
А МОЖЕТ, ОН УЛЕТЕЛ?
«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни, о нашей борьбе?» Так начиналась «Неделя» Юрия Либединского, маленькая повесть, собственно, и не повесть, скорей «микророман», вышедший в 1923 году и сразу же ставший не только всероссийски, но и международно известным. Лариса Рейснер, вернувшись из Германии, рассказывала о том, какой оглушительный резонанс вызвала эта книга, переведенная на многие языки за рубежом. Анри Барбюс в Париже назвал свою восторженную рецензию о «Неделе» «Революция, увиденная революцией».
«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и нашей борьбе?»
Теперь эти слова в камне, на Новодевичьем кладбище в Москве, на памятнике Юрию Либединскому.
Не перечитывал сейчас «Неделю», боюсь, возможно и даже наверное, многое в ней покажется наивным.
А в 1923 году, заброшенный смилостивившимся проводником-узбеком на полку для вещей, на самой верхотуре бесплацкартного вагона товаро-пассажирского поезда Ташкент — Москва я, безбилетный заяц, впервые в жизни покидавший свою Среднюю Азию, прочел попавшуюся мне случайно тоненькую книжонку — и забыл о грозном контролере, рыщущем по вагонам, о том, что меня ждет в Москве, забыл обо всем на свете.
Прочел и тут же перечитал, строчка в строчку. Залпом, на одном дыхании.
Потом уже, через десять лет, в Ленинграде от самого Либединского узнал: он свою «Неделю» написал с тем же запалом, одним дыханием, каким читал ее я, шестнадцатилетний парень.
Написал в юношеском страстном задоре, каждою строчкой мысленно полемизируя с одним из современных ему, между прочим очень талантливым писателем: «Вот какой ты видишь революцию — а она вот какая! Тебе уездный городишко в наши дни представляется кошмарным свинством, и ты это свинство принимаешь за революцию...»
Уездный городишко, описанный Либединским, овеян мировой революцией, ветры которой неистово шумели и над нашим тихим городом, под его древним небом, моим небом юности...
Вероятно, оттого и встревожили тогда безбилетного зайца строки о том, как синеет радостное небо из перламутровых просветов людям, которые потом все погибнут, почти все до одного.
Я знал таких людей — были со мной рядом, их одержимость определила и мою жизнь, как и жизнь многих людей поколения...
Читал «Неделю» и вспоминал Угельского, моего учителя геометрии, и оставленную позади, во вьющемся за поездом дымке́ паровоза, свою первую любовь, неудачную, несчастливую, однако, как и коротенькая грустная повесть Либединского, овеянную теми же дух захватывающими ветрами мировой революции...
— Так это вы написали «Неделю»? — спросила при первом знакомстве с Юрием Николаевичем Либединским Лидия Борисовна Толстая, которая потом станет его женою. — А мы вас в школе прорабатывали.
И ответит ей, как она потом вспомнит, «с грустной усмешкой, явно вкладывая в это слово иной смысл:
— Кто меня только не прорабатывал».
Я познакомился с Юрием Николаевичем в Ленинграде, в начале тридцатых годов мы поселились в одном доме «Слеза социализма», живо описанном Ольгой Берггольц в «Дневных звездах»...
Либединский был автором нескольких романов, однако подарил мне «Неделю» с горьковатой дарственной на первой странице: «...«Неделю», мою первую книгу, увы, пока непревзойденную...»
А в 1956 году он послал Фадееву, своему другу с юности, в больницу только что изданные после перерыва почти в два десятилетия повести «Неделя» и «Комиссары».
Фадеев ответил на подарок письмом на машинке, с припиской от руки:
«Спасибо за «Неделю», это уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь...»
Угельский, учитель геометрии.
Его недостает в списке действующих лиц пьесы о маленьком городишке, в котором веют сшибающие с ног ветры мировой революции...
Действующее лицо, без которого будет неполной история моего среднеазиатского современника.
Угельского уже давно нет на свете.
Убит.
А может, в минуту смертельной опасности, в его «Неделю», когда и он увидел — в последний раз! — радостное небо из перламутровых просветов, выросли силою любви крылья за его плечами и он улетел, подобно юному самаркандскому зодчему, поцелуй которого прожег платок Биби-Ханум, первой красавицы древнего Самарканда?
Да, все это «уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь...».
И я ощутил ее первое прикосновение, первой любви, больно ожегшее мальчишеское сердце, до того мига не знавшее тревог, когда мне только-только минуло четырнадцать лет.
Более чем рано.
Что поделаешь, юность ворвалась в наше поколение, ломая положенные природой сроки, с якобинским максимализмом, а вместе с юностью явилась, тоже ранее положенных сроков, любовь, ей сопутствующая.
Прошло не более месяца с той сладостной поры, когда мы вернулись, осиянные боевой славой, с Бухарского фронта.
В Старом городе, в его крытых и пахнущих сыростью оружейных рядах, в лавке со старым барахлом, я выторговал кинжал, в зазубринах, обглоданный бурой ржавчиной, которым нельзя было даже резать селедку, и бесстыдно выдавал его легкомысленным сверстникам за фамильное оружие свергнутой