Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если все это так, то где же должны мы жить? Мы должны жить близко один от другого, чтобы встречаться часто, чтобы проводить время вдвоем, чтобы быть вместе. Ты права совершенно, говоря, что быть вместе «душой, чувствами» — лишь пустые слова. Жизнь вместе возможна лишь при реальной близости. Вряд ли осуществимо это, если Ты будешь жить за границей (оставляя в стороне те соображения, какие я выставил раньше), а я в России. В лучшем случае я приезжал бы к Тебе в год на 2–3 месяца. Этого слишком мало. Это разрушило бы нашу связь. Вот почему я думаю, что Тебе жить надо там же, где живу я, или в том же городе, где я, или совсем близко. Говоря о том положении вещей, какое существует сейчас: или в Москве, или в Петербурге.
Но, разумеется, все это имеет смысл лишь при ряде «если». Если Ты еще любишь меня… Если Ты еще хочешь быть со мной… Если эти месяцы доказали Тебе, что нам быть вместе необходимо… Если Ты теперь отбрасываешь как неважные иные из тех затруднений, которые Тебе казались прежде неодолимыми… Если… Если… Если…
(Знаю, что в этой нашей новой жизни неизбежно встретятся затруднения новые, но торжественно обещаю Тебе, что сделаю все мыслимое (и гораздо больше, нежели делал прежде), чтобы их было возможно меньше. Повторяю:
многое из того, что прежде мне казалось недоступным, теперь стало возможным и легким, потому что я понял, как Ты нужна мне в жизни. И Ты должна мне поверить, что большая половина тех терний, которые мучили Тебя когда-то при жизни со мной, исчезнет бесследно).
Так представляются мне возможности нашей с Тобой новой жизни «вместе».
Нина, дорогая, подумай о моих словах. Дополни, договори все, что я не мог досказать на этих 8 страницах. Доскажи слова, оставшиеся между строк, обещания, только намеченные в беглых фразах. Будь щедрой от моего имени, потому что я сказал много меньше, чем хотел. Верь всему, каждому слову, потому что ничего не написал я без глубокой веры в свои слова и во многих случаях должен был бы сказать сильнее, решительнее, но не сумел.
Обдумав, взвесив, ответь мне, — что Ты выбираешь: эту жизнь со мной или жизнь без меня. Я не стану спорить. Я так во многом перед Тобой виноват, что не смею спорить. Я приму Твое решение как приговор, на который нет апелляции… Я склоню голову под Твои слова, как под топор.
И от Твоего решения этого главного, этого конечного вопроса нашей жизни будут зависеть все наши дальнейшие поступки, и прежде всего — нужно ли нам встречаться в Петербурге, этой весной, в феврале. — Пока, по старому праву, целую Тебя любовно и ласково…
Нина — Брюсову. 6/9 января 1909 г. Париж.
Дорогой Валерий,
как никогда, — я чувствую сейчас бессилие писем, всю невозможность выразить до конца свою душу на сжатом пространстве страниц. И еще — я разучилась писать… Слишком горько оставаться совсем наедине с своими мыслями, как это нужно делать в письмах к тебе. И такими неподвижными, сухими кажутся слова.
Как и что я отвечу тебе! Ты называешь мою «мечту» — могилой. Может быть, ты глубоко прав, и этого хотеть я не должна. Да, я не должна! Но где сейчас я? С 25 июля кружусь по Европе, словно для снимка синематографа.
И это меня утомило больше, чем все муки с тобой. Ты меня упрекаешь, что кончилась всякая трагедия моей жизни; что я «еще долго буду возить по разным странам браунинг, но…» Раз кончилась жизнь, то неминуемо кончилась и трагедия. Пойми, я воистину сейчас призрак. Внутри все так пришиблено, так сжалось от какого-то бесконечного холода, так пусто и тихо, что не только на трагедию, — я иногда не способна даже двигаться в жизни механически, по усвоенной привычке. Твой «опыт» оказался для меня слишком сильным. У меня сейчас нет сил ни жить, ни умереть. Это худшее из состояний, какие я могла себе когда-либо вообразить. Я уже почти перестаю чувствовать даже боль. Минутами — тоска, но тихая, сдавленная. Чему ты удивляешься? Есть предел боли, когда она так велика, что человек не чувствует ее. Мне Бальмонт рассказывал; — когда он первый раз выбросился из окна и весь переломался, — два дня он не чувствовал боли вовсе и удивлялся. Я чувствую одно — усталость безмерную, и она, а не что-нибудь другое дает мне свои миражи и мечты. Robert со мной нежен и ласков бесконечно, эта любовь, на которую я едва, едва могу отвечать, сейчас мне единственно дает ощущение сколько-нибудь приятное и радостное и сколько-нибудь меня вовлекает в жизнь. С 22-го августа я фатально с ним. Я его не ждала и не просила у судьбы, ехала в Брест с браунингом, который еще не был «символом», и там вдруг, не знаю почему, вместо трагедии попала в тихий затон. Именно там, в Бресте, в душе оборвалась туго натянутая струна и боль за 4 дня, которые я ждала тебя одна, перешла свой предел. Ты можешь при желании дать этой встрече иное и менее тонкое объяснение. Но я, для себя, знаю и помню все миг за мигом. Боже мой! Ну не умею я умереть сейчас, не умею ненавидеть твою жену, не умею желать тебе смерти. Может быть, в потустороннем я уже сделала эти три убийства. Летом, когда ты был на даче с ней, я со всей глубиной и страстью пережила эти чувства в жаркой сдавленной клетке моей квартиры на Арбате. И не только это, а многое другое. Спускалась в самые темные застенки боли и отчаяния… Ты все помнишь, разве это можно забыть! Тебе покажется, что я сейчас плохо управляю мыслями, — слишком резок скачок их от Robert к этому лету. Но нет: «Мой разум ясен»… Я хочу сказать, что после твоего отъезда, после этого странного вечера, который был последним ударом, я почти сделалась тем, что есть сейчас, и многие, многие минуты с Robert в Бресте мне казались переживаниями после смерти. Так я с ним и теперь. Когда он не уподобляется мне в своих требованиях «от полюса и до полюса», я чувствую сладкий смертельный покой. А когда он зовет меня уехать, я, право, чувствую, что кто-то зовет меня на тот свет, где, должно быть, будет еще тише, еще покойнее, и с радостью говорю: да, да, да, Ты называешь это «могилой». Может быть! Да, ты прав! Нов эту могилу можно сойти тихо, незаметно, — я и так уже довольно хорошо похоронена в Париже. О, конечно, я не люблю Robert, никогда не скажу ему этого слова в его прошлом, священном для меня значении, но остаться с ним вдвоем надолго для меня не страшно, и не больно, и не противно, наоборот, я чувствую к нему большую благодарную нежность. Что я «утрачу себя», — и в этом ты прав. Утрачу! Навсегда! Посте можно будет сказать словами опять Б. Н. (Андрея Белого. — И. Т.): «И. та, что, быть может, любила, не узнает теперь меня»…. Но что же мне делать!! Я тону, на меня надвигается что-то такое, что хуже смерти… Я писала о «призраках», не имея понятия, что это такое на самом деле, говорила о бесчувствии, когда ты меня распинал каждый день, — и это оказалось дурным пророчеством. (Кстати — здесь, в Париже, много таких, — я их узнаю безошибочно, и женщин, и мужчин. В России еще страдают и потому таких очень мало.) Я не хочу ни оправдываться, ни обещать, но знаю наверно одно, — мне нужно тебя увидеть, и скоро. Еще несколько времени, и я просто не соберу душевных сил для нашего свиданья, я не решусь на него, я перестану в тебя верить как в реальность. Мне нужно услышать твой голос, увидать глаза, вспомнить, очнуться, может быть, я воскресну от одного живого прикосновения твоей руки. В письмах я уже слышу твой голос все глуше и глуше, а сама уже пишу с большим трудом. Не ставь мне условий, не задавай страшных вопросов, — дай увидеть тебя просто. Если мне суждено «могила» в тихом городке Франции, то это будет перед смертью. Если я еще жива, то только один ты можешь сказать мне это с настоящей властью, вызывая к жизни. Я не могу так долго, долго без тебя. В самые суровые минуты этого лета, перед твоим тайным отъездом, когда предполагался и мой отъезд в Париж, ты обещал мне «встречу через 1/2 года»… Я стараюсь разумно смотреть в то, что за ней. И вот что я думаю (конечно, я говорю о лучшем исходе, ибо о «могиле» нечего и беспокоиться): сейчас я не могла бы остаться в России, в Петербурге уже совсем, к этому я недостаточно готова; в Петербурге жизнь почти так же тяжела, как и в Москве, — нужно встречаться с людьми, — я еще не могу. Я вернулась бы за границу бо осени, чтобы не томиться летом, — эти месяцы для меня всегда около тебя были самыми ужасными. Потом мне летом нужно жить как-то и где-то иначе, чем жила я в Москве. Без этого я просто умру. Мое «здоровье» — один сплошной минус. А осенью я, может быть, вернусь к тебе… Ты делал «опыт» для себя (ибо я не просила и не хотела его), теперь второй, и тоже очень решительный, сделай для меня. Уверяю тебя, что наши «опыты» не могут стать слишком повторными… Даты, вероятно, это чувствуешь и сам. Мне будет страшно ехать в Россию, но жить так, как я живу сейчас, в минуты сознания, кажется еще страшнее. Зачем ты обращаешься к какой-то моей «новой душе»? Разве ты видишь ее? Разве можно сказать, что человек изменился, наблюдая его в период смертельной и тяжкой болезни? Я хочу увидеть тебя, это уже, кажется, стало не только истомленным желаньем, а крайней необходимостью. Если ты любишь меня так, как говоришь, дай мне поверить в это совсем и приди, когда я тебя зову с последней страстью! Я не жду от тебя, поверь, того, что казалось таким насущным раньше, и потому не бойся возврата к старым мукам и к нескончаемому старому суду между нами. Ах, милый, милый Валерий, не думай, что ты мне не «не нужен», что эти месяцы отдалили меня в самом главном и глубоком от твоей души. Я такая, как сейчас, только потому, что давно, давно тебя нет со мной. Что письма! Что они могут! Я хочу тебя живого, прежнего, хоть на один только вечер. Боже мой, неужели это может быть!