Книга Сибирь. Монголия. Китай. Тибет. Путешествия длиною в жизнь - Григорий Потанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усталость Дорджи была, впрочем, столь велика, что он почти с удовольствием думал о том, как он проведет день, растянувшись возле костра. Лежа тут, он хоть и не приближался к дому, но зато и от школы был далеко. Решившись жить так в ожидании подкрепления своих сил, Дорджи решил, что в школу он во всяком случае не возвратится. Приходилось устраиваться так, чтобы труды и хлопоты не могли пропасть даром: во-первых, следовало, по его мнению, убраться подальше в глубь леса и скрыться там от ожидаемых поисков; затем следовало найти воду. Ходить все еще было больно; разыскивание воды было отложено на будущее время, а пока можно было довольствоваться брусникою, на кусты которой Дорджи нечаянно натолкнулся. Ему думалось, что впоследствии бруснику можно будет заменить снегом, который в скором времени должен выпасть… Голод не особенно пугал его: съестных припасов у него, по-видимому, могло хватить на неделю и более.
Прежде всего следовало, как он думал, обеспечить себе тепло, устроить так, чтобы костер не погасал, а там можно будет подумать и об остальном. Мучительно переступая с ноги на ногу Дорджи стал присматриваться к местности и искать места, удобного для его жилья. Ему показалось, наконец, что он нашел превосходное местечко. Это была большая ель, ветки которой опускались чуть не до земли, образуя вокруг дерева почти темный шатер. Вся земля вокруг ствола ели была густо выстлана хвоей, огромное, полуобгорелое дерево лежало возле; оно, очевидно, уже много раз служило при устройстве костра. Внизу, под деревом, Дорджи нашел даже несколько сделанных из бересты ложек.
Все это очень обрадовало его; он сейчас же с большими предосторожностями перенес свой огонь на новое место и почувствовал, что под елью ему будет гораздо теплее и уютнее, чем на открытом месте; так как воды у него все же еще не было, то он хотел было сперва побросать найденные ложки в огонь, но потом подумал, что, может быть, ему удастся собрать в них хоть немного воды, стекавшей с оттаивающих кустарников, белевших еще инеем. Он оставил поэтому ложки про запас, а сам стал уж опять подумывать об отдыхе. Усталость его была так велика, что, как только кончилось возбуждение, произведенное страхом отморозить ноги, и как только костер был разведен, Дорджи повалился на траву и тот же час стал дремать; ему было тяжело даже открыть глаза, и у него явилась мысль, что он скоро умрет, но мысль эта нисколько не огорчала его; он и к ней относился так же равнодушно, как и ко всему на свете.
Лежа неподвижно и открывая глаза лишь затем, чтобы посмотреть, не гаснет ли огонь, Дорджи радовался, что пока ему хорошо, и совсем не думал ни о прошлом, ни о будущем. К концу дня эта вялость стала проходить; мысли Дорджи стали проясняться: он стал размышлять о дороге домой, о доме, о встрече с отцом и со своими, и ко всему этому стала придумываться совсем непрошенная, крайне неприятная для него мысль, – мысль, которую он всеми силами старался отогнать. Он думал: «Не лучше ли вернуться назад, в школу, ведь домой все равно не дойти!» Упорно отстраняя эту мысль, он в то же время как-то невольно стал подыскивать разные доказательства в ее пользу.
Полное одиночество в продолжение суток стало до крайности тяготить бедняжку; ему представлялось, что теперь он обрадовался бы товариществу несноснейшего из всех школьников, белобрысого Иванова, у которого рот был постоянно растянут до ушей, а прозвища каждому из товарищей так и летели из этого рта, поражая всех своею меткостью. Правда, у этого Иванова тоже было свое прозвище – «Кочан», метившее на его круглую белую голову, но прозвище это не казалось Иванову обидным, и он всегда откликался на него так же, как и на фамилию. Компания такого остряка и добряка была бы, как казалось теперь нашему отшельнику, как раз кстати. Припоминая других школьников, Дорджи, к удивлению своему, замечал у многих добрые черты; один дарил ему картинку, другой – хотел поделиться сладким пирогом, полученным из дому, третий – терпеливо обучал его трудному искусству владеть гусиным пером… Да мало ли кто оказывал ему те или иные услуги!
Дорджи был склонен теперь во всем винить самого себя; он думал, что напрасно слишком уж придавал значение двум-трем шуткам и из-за них стал сторониться от всех русских и несправедливо осуждал их за всякую шалость. Конечно, они шалили и насмехались над ним слишком уж часто, но в то же время относились к нему по-товарищески, по крайней мере сначала, пока он не стал сторониться от всех них без разбора. Ведь сумели же учиться с ними и Очир, и Жуанов, и Санаев и другие буряты, тоже не умевшие говорить по-русски, теперь все, благодаря товариществу, сделавшие значительные успехи, тогда как он, Дорджи, вначале бывший впереди своих земляков, теперь очутился если не позади, то как-то в стороне. А между тем, ведь его знание монгольской грамоты несомненно было очень полезно всем его землякам; он мог бы помогать им учиться, почему же он не продолжал делать это, зачем ушел от них?..
Мало-помалу Дорджи дошел до того, что стал упрекать себя в малодушии, в том, что, после первых же неприятностей, задумал бежать от товарищей, а с тем вместе убежал и от науки. Тогда как – ясное дело – получить образование было для него возможно только в русской школе. Мысль о сечении, как необходимом элементе учения, была, правда, очень тяжела для Дорджи, но почему же другие не возмущались розгами в такой степени? Может быть, думал он, русская жизнь ему непонятна, непонятна необходимость бить мальчика, уча его? Может быть, решение бежать было принято слишком поспешно?
Раздумывая обо всем этом, Дорджи все продолжал сидеть у своего костра. Теперь, несколько отдохнувший и успокоившийся, он снова получил способность любоваться окружающей его природой. Ему было приятно наблюдать пурпурные и золотистые узоры, красиво вырисовывавшиеся березовым и осиновым кустарником на темном фоне хвойного леса, и на чудные оттенки и переливы света в глубине сосновой чащи. Присмотревшись затем к ближайшим предметам, он обратил внимание и на ту ель, под которой лежал. Он увидел, что на одну из ее веток вскочила белка; живой зверек, совершенно не подозревая, что за ним следят, то лазил вверх и вниз по веткам с изумительной ловкостью и легкостью, то, важно усевшись на ветке на задних лапках, ловко вертел в передних еловую шишку, проворно шелуша из нее ее мелкие орешки. Дорджи очень обрадовался этому живому существу; одиночество, никогда не испытанное им раньше, начинало сильно томить его.
Но вот где-то вдали задребезжала телега; Дорджи стал прислушиваться: дребезжанье прекратилось, и послышались голоса… Дорджи показалось, что голоса эти были ему знакомы. В самом деле, ведь это наши школьники, подумал он; вот выкрикнули знакомую фамилию, вот хохочет кочан-Иванов, вот стали рубить дерево, хотят разводить костер; вот по лесу разносится крик, то близко, то совсем далеко: «Дорджи!.. Дамбаев!.. Д-о-о-рджи!..» Да вот и Жуанов кричит ему что-то по-бурятски. Жаль – далеко, нельзя всего разобрать!
Дорджи пришлось вскоре убедиться, что неподалеку были мальчики из школы и что они его ищут. В первую минуту он хотел им крикнуть, но потом мысль, что вот, вот сейчас эта шумная ватага прибежит к нему, что все эти сорванцы станут хохотать, подтрунивать над ним и, может быть, бранить его, остановила его. Что он им скажет?.. Нет, Дорджи захотелось еще хоть несколько минут не расстраивать своего одиночества, тем более что теперь это одиночество получило совсем иной характер: в нескольких шагах были люди. К его счастью, Жуанов был именно тот мальчик, которому первому удалось открыть убежище нашего беглеца. Жуанов уже хотел крикнуть на весь лес и оповестить всех о своей находке; но Дорджи знаками попросил его молчать. Жуанову хотя это и не понравилось, но он покорился. Дорджи был искренно рад товарищу, но ему хотелось как-нибудь объяснить ему свое бегство, растолковать, что он не мог поступить иначе, что он в сущности не виноват; и вообще хотелось по душе поговорить об этой своей неудавшейся попытке.