Книга Призрак Виардо. Несостоявшееся счастье Ивана Тургенева - Нина Молева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы вы меня спросили, для чего я вам пишу, я бы не сумела ответить, так как сама не знаю — я огорчена и беспокоюсь, ничего не зная о вас. Быть может вы больны, может быть страдаете, и мы ничего не знаем, и я не могу помочь вам. Господи, зачем вы так удаляетесь! Не я ли причина этого внезапного отчуждения? Но отчего? Чему приписать это? Если и нет более страсти во мне, то все же осталась та же привязанность, та же нежность, и если когда-нибудь вы будете нуждаться в этом, вспомните, Тургенев, что есть душа на свете, которая лишь ждет вашего зова, чтобы отдать вам все свои силы, всю любовь, всю преданность… Я могла бы без страха предложить вам самую чистую привязанность сестры, — она вас более не волновала бы, как волновали когда-то те странные отношения, которые я необдуманно вызвала между нами — она не лишила бы вас свободы и никогда не была бы гнетом для вас».
В доме на Остоженке Тургенев пишет трудные строки:
«Мне невозможно оставить Москву, Татьяна Александровна, не сказавши Вам задушевного слова. Мы так разошлись и так чужды стали друг другу, что я не знаю, поймете ли Вы причину, заставившую меня взять перо в руки… Вы можете, пожалуй, подумать, что я пишу к Вам из приличия… все, все это и еще худшее я заслужил…
Но я бы не так, хотя на время, хотел расстаться с Вами. Дайте мне Вашу руку и, если можете, позабудьте все тяжелое, все половинчатое прошедшего. Вся душа моя преисполнена глубокой грусти, и мне гадко и страшно оглянуться назад: я все хочу забыть, все, исключая Вашего взгляда, который я теперь так живо, так ясно вижу… Мне кажется, в Вашем взгляде нахожу я и прощение, и примирениє… Боже мой! Как грустно мне и как чудно — как бы я хотел плакать и прижать Вашу руку к моим губам и сказать Вам все-все, что теперь так тревожно толпится в душе…
Я иногда думал, что я с Вами расстался совсем, но стоило мне только вообразить, что Вас нет, что Вы умерли… какая глубокая тоска мной овладела — и не одна тоска по Вашей смерти, но и о том, что Вы умерли, не зная меня, не услышав от меня одного искреннего, истинного чувства, такого слова, которое и меня бы просветило, дало бы мне возможность понять ту странную связь, глубокую, сросшуюся со всем моим существом… связь между мною и Вами… Не улыбайтесь недоверчиво и печально… Я чувствую, что я говорю истину, и мне не к чему лгать.
И чувствую, что я не навсегда расстаюсь с Вами… я Вас увижу опять! моя добрая, прекрасная сестра. Мы теперь жили, как старики — или, пожалуй как дети, — жизнь ускользала у нас из рук — и мы глядели за ней, как глядели бы дети, которым нечего еще жалеть, у которых еще много впереди, — или, как старики, которым уже и не жалко жизни… Точно привидения во 2-м акте «Роберта Дьявола», которые и пляшут, и улыбаются, а знают, что стоит им кивнуть головой — и молодое тело слетит с их костей, как изношенное платье… В доме Вашей тетушки так тесно, так холодно, так мрачно и Вы, бедная, — век с ними.
Я стою перед Вами и крепко, крепко жму Вашу руку… Я бы хотел влить в Вас и надежду, и силу, и радость… Послушайте — клянусь Вам Богом: я говорю истину — я говорю, что думаю, что знаю: я никогда ни одной женщины не любил более Вас — хотя не люблю и Вас полной и прочной любовью… я оттого с Вами не мог быть веселым и разговорчивым как с другими, потому, что я люблю Вас больше других; я так — зато — всегда уверен, что Вы, Вы одна меня поймете: для Вас одних я хотел бы быть поэтом, для Вас с которой моя душа каким-то невыразимо чудным образом связана, так что мне почти Вас не нужно видеть, что я не чувствую нужды с Вами говорить — оттого что не могу говорить, как бы хотелось, и, несмотря на это, — никогда, в часы творчества и блаженства, уединенного и глубокого, Вы меня не покидаете; Вам я читаю, что выльется из-под пера моего — Вам, моя прекрасная сестра… О если б мог я хоть раз пойти с Вами весенним утром вдвоем по длинной, длинной липовой аллее — держать Вашу руку в руках моих и чувствовать, как наши души сливаются и все чужое, все больное исчезает, все коварное тает — и навек. Да, Вы владеете всею любовью моей души, и, если б я мог бы сам себя высказать — перед Вами, мы бы не находились в таком тяжелом положении… и я бы знал, как я Вас люблю.
Посмотрите, как постоянно Вы со мною во всех моих лучших мгновениях: вот Вам песнь Серафимы из «Д. Жуана» (когда-нибудь Вам расскажу… Да Вы сами поймете). Вы, я знаю, не подумаете, что Сер[афина] — Вы, а тот, кому она это говорит, — я: это было бы слишком смешно и глупо; но мое отношение к Вам…
Ваш образ, Ваше существо всегда живы во мне, изменяются и растут и принимают новые образы, как Прометей: Вы моя Муза; так, например, образ Серафины развился из мысли о Вас, так же, как и образ Инесы и, может быть, донны Анны, — что я говорю «может быть» — все, что я думаю и создаю, чудесным образом связано с Вами.
Прощайте, сестра моя; дайте мне свое благословение на дорогу — и рассчитывайте на меня — покамест — как на скалу, хотя еще немую, но в которой замкнуты в самой глубине каменного сердца истинная любовь и растроганность.
Прощайте, я глубоко взволнован и растроган — прощайте, моя лучшая, единственная подруга. До свидания».
Приписка рукой Татьяны:
«Удивительно, как некоторые люди могут себе воображать все, что им угодно, как самое святое становится для них игрою и как они не останавливаются перед тем, чтобы погубить чужую жизнь. Почему они никогда не могут быть правдивы, серьезны и просты с самими собою — и с другими…»
В июне того же года состоялась новая их встреча, и может быть… Впрочем, ничего не могло быть. Впереди оказался приезд в Петербург прославленной Полины Виардо. Яркий образ великолепной певицы, талантливейшей актрисы, умной женщины затмил собой в глазах Тургенева все. Недаром прославленный итальянский певец Рубини говорил ей не раз после спектакля: «Не играй так страстно: умрешь на сцене!» Виардо не могла и не хотела иначе. Смерть на сцене — кто из актеров не мечтал о таком счастливом конце!
22 октября 1843 года состоялось первое выступление Виардо в «Севильском цирюльнике». Через пять дней ее увидел на сцене Тургенев, еще через два дня был представлен артистке. «Хороший охотник, плохой поэт», — небрежно заметит она. И немудрено — Тургенев был слишком стеснен и неловок в тисках охватившего его чувства, а Виардо не имела возможности его разглядеть среди толп русских поклонников ее таланта. Композитор Гектор Берлиоз напишет о певице: «Черты Полины правильны, резки; они еще привлекательнее при свете ламп театральных люстр. Приятный и разнообразный до чрезвычайности голос; благородство в движениях, то медленных и плавных, все достоинства, вокальные и драматические, делают ее лучшим украшением Парижской оперы. Нелегко схватить всю нежность, всю восторженность, все разнообразие идей, выражающихся в движениях подобной артистки».
Если таков был восторг Берлиоза, что говорить о скромном вчерашнем студенте. И все же Тургенев обращает на себя внимание дивы, и в конце 1844 года Белинский осторожно сообщает Татьяне Бакуниной об увлечении Тургенева «итальянской оперой». Едва поступив на службу, Тургенев увольняется, чтобы в апреле 1845 года уехать с семьей Виардо в Париж. Жребий был брошен. «Иван уехал отсюда, дней пять с итальянцами, — сдержанно замечает Варвара Петровна в письме подруге, — располагает ехать за границу вместе с ними же или для них».