Книга Здравствуй, нежность - Дени Вестхофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение нескольких недель после моего рождения моя мать переехала, и мы стали жить на улице Мартиньяк, неподалеку от собора Святой Клотильды. Об этом месте у меня не сохранилось никаких воспоминаний. Случается, что иногда я прохожу по улице Мартиньяк и пытаюсь отыскать в этих белых фасадах зданий и в деревьях у колокольни хоть что-то, что всколыхнуло бы мою память. Приблизительно в то же время, сразу по завершении Парижского автосалона, моя мать приобрела одну из первых моделей «Ягуара-и-тайп», вышедших во Франции. На этом автомобиле мать вместе со своим братом ездила в конце лета на юг Франции.
Автотрасс А6 и А7 тогда еще не существовало, нужно было ехать по национальной трассе № 7, вероятно, плохо освещенной и не такой широкой, как сегодня. Мать рассказывала мне, что во время этого путешествия в Сен-Тропе они остановились возле небольшой автомастерской и попросили механика проделать в выхлопной трубе несколько дыр для большего шума. Но механик был настолько поражен новой моделью «Ягуара», что гневно и наотрез отверг их просьбу, заявив, что ни при каких обстоятельствах не станет совершать подобного святотатства. Однако «и-тайп» просуществовал у моей матери недолго. Позднее она заменила его на ту же модель, но уже с откидным верхом, а в 1965 году отдала ее другу семьи Жоржу Помпиду, который, будучи большим любителем современного дизайна, очевидно, был покорен серией этих автомобилей. Тем временем доход с ее новой книги «Сигнал к капитуляции» позволил ей приобрести небольшой кабриолет «Феррари Калифорния».
В октябре 1962 года, через несколько месяцев после моего рождения, в жизни матери приключилось очередное происшествие, тревожившее ее не один месяц. Мать никогда о нем не распространялась — во всяком случае, публично, — однако вдвоем, когда я был уже в сознательном возрасте, мы иногда говорили о тех приснопамятных событиях, вошедших в историю как «кубинский кризис». Нам достаточно было лишь вскользь упомянуть о нем в беседе, и мы уже ощущали, как у нас мороз бежит по коже. Удивительно, но упоминания об этом нет ни в одной из книг о моей матери. Единственным тому объяснением я вижу тот факт, что мать никогда не говорила посторонним о том, что ей было по-настоящему неприятно. Мне тогда было всего несколько месяцев, что, вероятно, лишь усугубило мамино беспокойство, но для нее эти события имели такое огромное значение, что вряд ли я играл тут ключевую роль. Всему виной оказались жуткие последствия, которые мог бы вызвать конфликт США и СССР. В октябре 1962 года русские решили установить на Кубе свои ракеты. (Сегодня считается, что это был ответ Штатам, разместившим в свое время ракеты в Италии и Турции.) Российские ракеты, нацеленные на США, вызвали такой скандал, что мир чуть больше недели находился на грани ядерной войны.
Терзаемая идеей глобального конфликта двух сверхдержав, моя мать могла всю жизнь провести в страхе. Осознание этой опасности проявлялось в ней, вероятно, несколько полнее и глубже, чем в окружающих. В частности, мне вспоминается тот день, когда был сбит американский самолет-шпион и весь мир оказался на волоске от катастрофы. В тот вечер мать была приглашена на ужин к друзьям. Случилось так, что она слегка опоздала, поэтому трапезу начали без нее. Она была несказанно поражена тем, как люди преспокойно поглощают пищу, в то время как мир с минуты на минуту может обратиться в пепел. Этот ужас, я бы даже сказал, психоз перед лицом атомной войны (который, кстати, передался и мне) сквозил во многих ее произведениях.
Например, в повести «Однажды утром и на всю жизнь» и в хронике «Природа» она так раскрывает свою любовь и глубочайшее уважение к природе: «Земля прижимает к себе благодаря силе тяжести, своих человеческих детенышей […] поливая их, питая, приводя своим дыханием в движение их паруса и лопасти мельниц […] предоставляя свои пляжи ленивым […]». И чуть ниже: «И что она узнала в 1945 году? Что ее дети, ее собственные дети нашли способ, как сжечь дотла ее поверхность. И она, возможно, по вине этих неблагодарных людей почувствовала себя в полном одиночестве, серой, голой […] и без единой птицы».[20]
В самом деле, во что же превратится наша Земля, когда мы сорвем с нее кожу, сожжем и обратим в лишенный всякой шкуры, голый, дымящийся шарик, лишенный воздуха, солнца, травы, птиц и рек? Даже если Земля полностью не исчезнет, что она будет делать одна без своих землян? Неужто уподобится прочим голым планетам и станет тихонько вращаться во мраке бесконечной Вселенной? Моей матери претила сама мысль о том, что когда-нибудь наша планета, наша милая Земля, которая так долго вскармливала нас и берегла, может быть уничтожена по причине глупейших человеческих пороков: гнева, тщеславия и самомнения.
Мы спрашивали себя, каковы же были причины столь необдуманного поведения людей, и не находили ответов. Она цитировала мне Селина:[21] «Я ненавижу войну, потому что воюют всегда на полях, а поля меня достали». Наверное, надо было расти в Веркоре, проводить отпуск в Нормандии, путешествовать по Непалу, скакать по плато Ло и долинам Монтаны, надо было вдыхать запах земли после дождя и испытывать чувство удовлетворения и признательности, чтобы уметь любить Землю? Наверное, Селин никогда не испытывал подобного единения с природой? Земля, о которую мы ежедневно вытираем ноги (как в прямом, так и в переносном смысле), была, есть и остается нашим единственным прибежищем. Другого такого не будет уже никогда. Так мы и делились нашими переживаниями, чтобы потом воодушевиться произведениями Пруста, Писсаро, Моне и Жорж Санд. Моя мать считала, что природа для всех одна, и все мы — ее дети: люди, лошади, собаки, кошки, львы, пауки, носороги.
Любовь моей матери к природе была настолько сильна, что ни к чему другому она больше не испытывала подобного чувства. Эту любовь питали образы счастливого детства, проведенного в Веркоре; воспоминания о долгих конных прогулках верхом на спасенной от мясника лошадке по имени Пулу. Разве лошадь не олицетворяет собой идею свободы? Разве не позволяет она человеку вырваться из этой «бесконечной тюрьмы без решеток, из этих непривлекательных пустынных пространств, вставая между сокровенными желаниями и жизнью?» Быстрая, она несет всадника на полном скаку, «чтобы удовольствие смешивалось со страхом, создавая продукт, становящийся иногда самой сильной формой ощущения счастья жизни и принятия смерти». До самого конца своей жизни моя мать сохраняла эту близость с лошадьми.
«Я отношусь к десяти, пятнадцати или двадцати процентам французов или вообще людей, которые испытывают при виде лошади совершенно необыкновенную смесь восхищения, упоения и восторга». Ее мечта, если бы она, конечно, имела на то средства, состояла в том, чтобы иметь собственных скаковых лошадей. «Это единственная роскошь, о которой я сожалею, из многих, что вкусила и потеряла из-за собственной беспечности, собственной глупости, собственной лени и недоверчивости, чем с должным терпением пользовались жулики всех мастей».