Книга День рождения - Татьяна Чекасина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Аааааааааааааааа!..
Врач этот, чужой чей-то сын или, может быть, уже чей-то муж, что-то делает там со мной, в чём-то удостоверяется, оголив весь мой несчастный белый живот, напоминающий гладкий перезрелый неведомый снаряд. Последняя капля стыда… Да, что я окончательно потеряла, так это стыд! Может, от значимости момента. Потому что все, кто в это холодное зимнее утро входят сюда, обычные люди, ничем не обременённые, и только я и подобные мне имеют право на эти нечеловеческие вопли.
– Надо её вести!
Мне хочется возразить: куда ещё? Никуда не хочу! Но уже поднимают и тащат. Впрочем, иду сама, еле передвигая ноги, с двух сторон поддерживают. В низу живота так спрессовано, далеко не уйдёшь… Куда же, всё-таки, прёмся? Коридор, направо дверь… Свет ослепляет: мы оказываемся, будто в цехе, где производят какие-то сложные приборы.
Подводят к столу. Железный стол! И, надо же такое выдумать, велят взбираться! Узнаю – гинекологическое кресло, разложенное, замаскировавшееся под стол; вот и эти крутящиеся холодные полукольца для ног. Ноги приказывают водрузить. Какой уж стыд, но всё равно противно, так как народу тут хватает. Под часами, висящими на стене, стоит обычный стол. В треугольнике между своих ног вижу белые шапочки за ним. Боль оглушает. И, всё-таки, никак не верится, что всё, такое большое содержимое живота, каким-то образом выйдет наружу.
Чьи-то руки мягкие настойчивые. Они ничего не делают, просто лежат сверху. И приказ от них: «Не терять схватку даром» (такая тут пошла терминология). Но где взять сил? Почти светло за окном, забеленным до половины. Неужели за этой замазкой есть город, дома, люди, автомашины? Тут теперь только боль. Часы на стене идут. Руки эти глажу своими, будто прошу у них избавления. На какое-то время белые халаты обступают меня со всех сторон. А потом отхлынули. И только руки эти со мной. Моя оболочка, моя кожура лопнет! Боль меня разорвёт. Мне мало места, и эти люди ничем не помогут мне! Между своих раскинутых ног, уставших и затёкших, вижу стену. Часы на ней, но я не могу сообразить, который час… Знаю только, что это утро, что день начинается, день рождения… Сколько раз мы потом будем праздновать этот день!
Кто-то говорит спокойным сонным голосом человека, отработавшего ночь и потому безразличного:
– В деревне раньше рожали в поле, в стогу, в бане…
– Ребёнок долго стоит в родах, – возражает другая.
Я слышу это так, будто ко мне сие не имеет отношения, я в оцепенении, в жутком страхе последнего ухода. Но инструмент этот вижу. Ножницы. Почти самые обычные. Знаю: режут по мне – кровь брызнула на маску склонённого у моих ног лица. Моя кровь. Но мне совсем не больно. Глаза над маской… Я потом её узнаю по этим глазам. Мне видится наша смертельная близость с этими глазами. Я забываю, что это для неё всего лишь работа. И делается просто, будто волна поднимает меня! И забыто всё: боль, страх, стыд… В последний момент меня нет. Я – средство, та дорога из небытия в бытие, по которой проходит новая жизнь!.. И сразу легко. Надо мной держат тельце. Розовато-синеватое.
– Мальчик, – говорят глаза над маской, уже свежей, окровавленную сменили.
Мне очень-очень хорошо. Вижу какой-то сосудик плоский подносит санитарка, и кто-то говорит:
– Чистая кровь.
Я пытаюсь высмотреть, что же творят с тем существом, которое хриплым баском простонало, как бы нехотя, лениво оповестив о жизни своей…
Нет, мать не оставила её в роддоме, а принесла ребёнка в подвал и ну её воспитывать!
– Я из тебя человека-то сделаю!
Младенец лежал, ничего не понимая.
– Ты у меня будешь хват из хватов, за мамку всем бошки поотрывашь и в помойку побросашь!
Ребёнок заревел.
– Я те повеньгаю! Не ори!!!
Дочь испугалась и умолкла согласно.
Дни стояли морозные, в окно дуло, молодая мама раскочегарила печку, да и не заметила, как один уголёк выпал. Мимо шла соседка Пантелеймоновна, и потом она всем раззвонила:
– Вижу: дым из окошка. Оно фанерой закрыто, из-за фанеры так и прёт. Хорошо – дверь была не на замке. Вбегаю и вижу: сама в одурении, а крошка кричит во всю головушку, посинела аж.
За месяц младенческий надоела медсестра, «гадина чистенькая»: «Как же так можно, мамаша!» «А вот так! Пошла отсель! Как хочу, так и воспитую!»
Пролетело десять лет. В доме культуры играли в прятки. У шторы тяжёлой (от пола до потолка) ненароком очутились вместе, притаились две девочки. Одна полненькая, нарядная с красивыми, как две хризантемы, бантиками:
– Сейчас нас найдут!
– Фигу! – возразила другая, худышка, сиплым тенорком. – Айда за мной! Я каждый зауголок тута знаю. Я не только на «ёлках», я тута каждый день ношусь. Мы по лесенке на верхотуру проберёмся!
– А там… не страшно?
Слуховое окно прикрыто решёткой, девочки смотрели через квадраты в ней.
– Гли-ко, город!
– Это как в «Тимуре и его команде»! У них тоже был чердак. Читала?
– Не-ка.
Когда спустились вниз, нарядная, холёная девочка, поражённая бывалостью незнакомки, предложила:
– Давай обменяемся телефонами.
– Чё это?
– Ты мне – свой, а я тебе – свой.
– У нас…нету-ка.
– Нет телефона?
– Нам вскорости приладят, и тогда звони, сколь влезет, – заверила худенькая.
В светлом зале старшая сестра, тоже нарядная, в очках, ужаснулась:
– Ой, у тебя бантики в паутине!
Новая знакомая отказалась выйти на свет. Глядя между тяжёлых штор с неясной пока надеждой, она твердила цифры, их порядок запоминая навек. Это был первый номер телефона в её жизни.Мама и дядя Валя (жена его опять турнула) спят. Допоздна сидели. На столе бутылка, на дне – остаток вина, «бормотуха» (сладкая!) Девочка проснулась первой за шкафом на своей кроватке, отданной соседями десять лет назад. Ноги не входят, спать приходится скорчившись. Темновато у них в комнате: стекло на окне давно выбито, вместо него фанера, и днём горит лампочка. На полу уголь валяется, задергушки оконные побурели. Кроме хлеба отсыревшего, еды нет. Придётся голодом. Телефон! Вот он! Перед сном записала прямо на стене, давно не белёной.
Во дворе хорошо: катись ледяной горкой хоть к самому «Космосу» (бетонные блоки, целые стены – стройка). Врачи (у-у, собаки) запретили кататься по льду, мол, болезнь – от холода. Фигу! Скорее шлёпнуться на лёд и помчаться: мимо белой уборной, мимо сараев. Возле них дядьки пилят широкой пилой с двумя ручками: туда-сюда (дзы-дзе). Запах свежих опилок уколол лицо. Коленки ткнулись в сугроб – приехали: забор, лаз…
Вот и простор большой улицы: трамвай пробренчал, такси промахнуло, грузовик чуть не смял… В кармане позвенькивает мелочь – дядя Валя дал. Всё чего-нибудь принесёт: то яблоко, то апельсин. Он добрый, хотя и не умеет ростить детей. «Хочешь быть моей доченькой? Мои дылды не признают отца. Так и говорят: ’’Пошёл ты на пень…’’. Невежливые». «Заткнись! – отвечает ему мама. – Первей своих воспитуй, сколь влезет, а своей я и сама накостыляю!» «Я тебя, Анька, уважаю, – отвечает маме дядя Валя. – Мы с тобой: одно слово – рабочий класс. Пролетарии мы… всех стран…»