Книга Эльфийская кровь. Книга 1. Прозрачный старик и слепая девушка - Владимир Ленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какие могут быть исчезающие люди в такое время суток? Завтра у меня первым уроком фехтование, — сказал Эмери, зевая.
— Я серьезно!
— Я тоже.
— Но он исчез!
— Кто?
— Тот человек.
Эмери, видя, что брат действительно взволнован, сдался.
— Ладно, рассказывай.
Ренье снял плащ, камзол, заляпанные салом штаны и остался в одной рубахе. Он забрался на кровать, обхватил колени руками и мечтательно уставился в угол потолка.
— Сегодня вообще был довольно странный вечер, почти с самого начала...
Ну, с самого-то начала все шло своим обычным чередом.
Одной из первых явилась Софена. Она всегда приходила без спутников, устраивалась в углу с таким расчетом, чтобы наилучшим образом обозревать весь зал. При этом у Софены был такой многозначительный вид, будто она высматривала кого-то или ждала какого-нибудь адского подвоха от некоего человека. И уж конечно, Софена очень хорошо знала цену окружающим, себе и ситуации. Хотя, в общем-то, никакой такой «ситуации» не было и в помине. Софена играла сама с собой в собственные игры, где ей отводилась самая главная, самая опасная, самая значительная роль.
Чуть позднее народу набилось под завязку, так что крайнему на скамье приходилось то и дело хвататься за стол или стену, чтобы не съехать на пол.
Среди прочих пришел и Элизахар и как ни в чем не бывало уселся за стол с остальными студентами. Поначалу на это обстоятельство даже не обратили особого внимания: к Элизахару успели привыкнуть на лекциях, и потому он вовсе не воспринимался студентами как нечто постороннее.
Из-за перегородки хлопьями валил чад и слышалось громкое змеиное шипение: на решетке жарился очень жирный кусок.
Ренье не мог бы объяснить, почему после раскаленного солнцем дня нужно непременно тащиться сюда, в духоту и тесноту, и сидеть с красным лицом, истекая потом, почти теряя сознание от густых запахов. Но таилось в этом некое наслаждение, сродни вызову природным стихиям, на который так чутко отзывается молодое сердце.
Кто-то из студентов хлопнул наклонившуюся над столом служанку потной ладонью по груди. Раздался смешной чавкающий звук. Девушка облила нахала пивом, и он благодарно облизал губы, обтерся ладонями и сунул себе в рот поочередно все десять пальцев.
Спорили о сущности прекрасного. Магистр Даланн в своих лекциях последовательно защищала мысль о том, что в искусстве важна форма, а не содержание. Сегодня она объявила, что неправильная, вредоносная в своей основе идея принципиально не может быть облечена в изящную форму. Во всяком случае, в форму, достойную определения «произведение искусства».
— Но это в корне лживое утверждение! — возмущался Пиндар.
Еще до поступления в Академию став поэтом, он начал прибавлять к своему имени прозвище «Еретик». Это наименование он сочинил для себя сам: ему нравились звучание слова и заключенный в нем бунтарский дух.
— Абсолютно нереально! — кипятился Пиндар. Положения, которые развивала в своей лекции магистр Даланн, были направлены — как ему представлялось — против него лично.
— Да ты сам почти нереален, — возразил ему Гальен. — По крайней мере, последние твои стихотворные произведения.
— Объясни, — потребовал Пиндар и немедленно сделался опасно красным.
Гальен пожал плечами, а флегматичный Маргофрон, одинаково плохо разбиравшийся и в искусстве (которое оставляло его равнодушным), и в оптике (которой он страстно увлекался), зачем-то произнес:
— Истинная формула красива, а сомнительную — всегда трудно запомнить.
— Тебе любую формулу трудно запомнить, — фыркнул Пиндар, готовясь обидеться на весь свет и начав с Маргофрона.
Толстяк начал пыхтеть, как будто в него подкладывали все новые и новые смолистые шишки и раздували огонь с помощью специального костяного веера.
— А ты знаешь о том, что в условиях полета масса тела не становится меньше? — спросил толстяка Гальен, напустив на себя многозначительный вид. — Прочитал вчера в статье «Академического вестника», кстати.
Маргофрон задумался, приняв реплику приятеля всерьез. Но, видя, что вокруг смеются, сильно выдохнул широким носом и уткнулся в кружку.
— Ну вас, — буркнул он.
— Я думаю, что любая ересь — как любая неправильность вообще — в принципе очень ограничена и в силу этого примитивна, — заговорил Элизахар.
Он вступил в разговор так естественно, словно всю жизнь только тем и занимался, что изучал теорию искусств и успел уже составить собственное мнение об этом предмете.
Пиндар с высокомерным видом изогнул брови.
— Попрошу объясниться подробнее, — потребовал Еретик.
— Ладно. — Элизахар чуть вздохнул. — Мне представляется, что любая так называемая «ересь», то есть «частное мнение», всегда несет на себе слишком явный отпечаток своего автора. Так сказать, первооснователя учения. И, как правило, единственного настоящего адепта. Все истинное не боится развития. Не боится участия других людей. Частное же мнение, напротив, при любой попытке его развить превращается либо в собственную противоположность, либо в нечто настолько упрощенное, что...
— Хотелось бы знать, — перебил Пиндар, морща лоб с таким видом, будто вынужденно прерывает болтовню ребенка, случайно забежавшего в гостиную к взрослым гостям своих родителей, — да, весьма хотелось бы знать, откуда у простого телохранителя столько опыта в производстве и потреблении прекрасного? Или, прошу меня простить, вас специально обучали эстетике? В таком случае, просветите нас, какой именно школы эстетической теории вы придерживаетесь: Филостратима или, может быть, Осоньена? Но если так, то потрудитесь пояснить для собравшихся здесь невежд, в чем заключается между ними принципиальная разница?
— Да, мне рассказывали, что академические споры способны вызвать страсти, каких никогда не увидишь ни в казарме, ни в борделе, — проговорил Элизахар задумчиво. У него был такой вид, словно предмет спора занимал его куда меньше, нежели реакция собеседника.
— Что ж, остается только поблагодарить уважаемого оппонента за то, что он так конкретно очертил круг своих университетов, — сказал Пиндар. — Бордель и казарма, несомненно, в состоянии научить юношу всем премудростям эстетики, которых лишен наш скромный академический курс.
— Да брось ты, — вступился Гальен. — Ты бесишься только потому, что твои последние стихи «Во славу гниения капусты» никому не понравились.
— Почему же? — заговорила из своего угла Софена. — Лично я нашла их весьма оригинальными.
— «Оригинальными»! — Пиндар покраснел так, словно Софена произнесла какую-то непристойность. — Впрочем, все, что здесь говорится, способно лишь польстить мне. Если стихи вызывают всеобщее возмущение, значит, они хорошие. Во всяком случае, я работал не зря, когда выражал мысли...