Книга Ненасытимость - Станислав Игнаций Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генезип женится на Элизе и в первую брачную ночь, уже привычно следуя бессознательному импульсу, душит женушку, а наутро хладнокровно рапортует Коцмолуховичу о готовности искупить содеянное. После участия в подавлении антиправительственного мятежа и совершенных от скуки убийств Генезип вполне усвоил абсолют насилия, утратив остатки индивидуальности. Он превращается в образцового офицера-исполнителя, идеальный объект для манипуляций. Происходит и «последнее превращение»: Капен присоединяется к сторонникам «новой веры», дающей блаженство благодаря наркотическому препарату. Взросление завершено. Генезип, пройдя все стадии деградации, стал «безыдейной канальей, социальным паразитом, а-метафизическим потребителем».
На протяжении всего романа длится тотальное «раздавдевствление» подростка Капена. Его несублимируемый метафизиологический эротизм беспрерывно штурмует и наконец разрушает цитадель «даймониона», удерживавшего героя от сумасшествия. Оргиастические эксцессы в горах, в палаццо Тикондерога на Пограничной улице и в предместье Яды, а потом «тортюры» на улице св. Риторика — прелюдия к общему крушению. «Угрюмый работник глубин — хладнокровный безумец» обосновался в теле бывшего мальчишки. Зипкин вороной конь, Эвтаназий, уверенным аллюром влечет его к единственному выходу — смерти. Подпоручик Капен равнодушно сопровождает на фронт своего боготворимого некогда «сверхотца».
Борьба за самого себя героем проиграна. Проиграна и борьба Польши против китайцев. Великая битва не состоялась. Перед решающим сражением главком принимает давамеск и отдает приказ не сопротивляться. «Квартирген», трижды меченый — осколком «своего» снаряда, щепкой с бруствера, выстрелом верного присяге офицера, сорвавшим с него эполет, — не желает кровопролития. Его политикой и прежде было уклонение от действия, выжидание до крайнего предела. Подобно Дюбалу Вахазару, он носит титул «Его Единственность», но суть его столь же призрачна, потому-то он и стал персоной мифической, объектом культа. Он — воплощение жажды власти, невольник инстинктов, — чует неизбежность капитуляции перед историей. Расстреляв полки фанатиков обороны, вождь слагает оружие. После церемониального банкета, устроенного противником, и прощальной садо-мазохистской оргии с Перси ему торжественно отсекают голову как «последнему индивидуалисту».
Генезип же — среди тех, кто новой системе не опасен. Он — в числе прочих высших офицеров — приближен к азиатскому владыке Вангу, от казненного псевдопапаши к нему переходит Перси, которая, впрочем, ему теперь безразлична. На пиру он прошел обряд посвящения: его потчевали крысиными хвостами в соусе из давленых клопов и тараканов. Когда-то в детстве он мечтал распахнуть клетки в зоопарке и спускал с цепи собак; теперь он сам — цепной пес, но ему и не нужна свобода. Этот «окончательно сбрендивший умеренный кататоник», образцовый служака — один из тех, кому предписано смешаться с азиатами в гибридную желто-белую расу, перед которой, согласно проектам китайских социотехников, откроются невиданные горизонты.
Вторжение революционной орды приносит бесплодному западу блаженство неиндивидуального бытия. В китаизированной Польше «множество преступников начало новую жизнь», а люди искусства и науки получили привилегии от «Министерства Механизации Культуры». Массы — «князья, графья, крестьяне, рабочие, ремесленники, армия, женщины и т. п.» — расчетливо использованы для улучшения породы завоевателей. Вскоре все ко всему привыкли, поддавшись коллективному отупению: «Все расплылось в нечто, польским языком невыразимое. Может, какой ученый, глубоко китайский по духу «чинк», увидев это н е п о - к и т а й с к и, мог бы впоследствии описать это по-английски. Да и то сомнительно».
Используя стереотип «желтой опасности», воплотивший давние фобии европейской культуры, Виткевич на примере Польши демонстрирует скорбное будущее: мир, где разум подавлен биологическим экстазом, а индивидуальный поиск подменен готовой идеологией. Утрата чувства трагизма, упразднение мышления, установление психического шаблона — признаки унификации, в которой для Виткевича заключено абсолютное зло. Повествователь признается, что для него Генезип да и другие герои романа — неразрешимая загадка. Они добровольно отреклись от единственной бесспорной ценности — самопознания и постижения мира, погружаясь в неясную тоску и мрак физиологических вожделений. Бунтующее авторское «я» — полемический противовес их аморфному бытию.
Генезипа Капена и иже с ним губят страсть к удовольствиям, отвращение к мысли-действию («Что выйдет к тридцати годам из пижонов, которые в семнадцать не могут позволить себе радикализм?» — сокрушается повествователь). Преодолеть депрессию можно только интенсивной работой мозга — «ставить цели за пределами жизни» (следуя завету Капена-старшего). А иначе — как в романе «Единственный выход» — останется лишь констатировать: «Какое наслаждение с чистой совестью выжрать натощак стакан водяры без оглядок на здоровье тела и духа, с той убежденностью, что именно в психофизическом самоуничтожении и заключается высшая цель твоего бытия»... Автотерапия интеллектом до поры до времени удавалась Виткевичу, но не его героям, слышащим, как и он, «свист проносящегося времени».
Его посмертную славу составили драмы, о которых современники высказывались, к примеру, так: «бредни лунатика в последней стадии прогрессивного паралича»[236], или: «Вавилонская башня на курьих ножках»[237]. Доставалось и прозе Виткевича с ее «декадентской гнилью» (читая, кстати, понимаешь — почему, и возникает неловкость, что — издавая эти тексты — волей-неволей вносишь в мир еще частицу хаоса). Однако все искупается тем, что здесь звучит голос мятущегося, страдающего человека. Фрейдовато-пшибышевский антураж слетает, как ветхий саван, с проблемы, составляющей, по Виткевичу, «имя трагедии» целых поколений, — «неспособность к настоящим большим чувствам». Виткевич — очень «русский» (напрашиваются многие параллели) польский писатель — обремененный совестью, взысканием любви, надеждой сдержать падение человечества (пересилить «общий сдвиг в сторону тьмы» — как назвал он это в «Наркотиках»). Он жаждал прильнуть к животворному истоку, которого не находил.
«Могол» (как сказал бы он сам) первого поколения авангарда, Виткевич вступил в искусство позже, чем многие его сверстники, зато с готовым футурологическим прогнозом, согласно которому по мере общественного «прогресса» неизбежен упадок духовности. В своих сочинениях он предъявил варианты грядущей катастрофы: показал, как метафизика переходит в идеологию и технику тотального оболванивания — рождая звериную псевдорелигию власти, комфорта и успеха, вновь и вновь воспроизводя мнимые «империи добра», для которых достоинство, независимость и сама жизнь иных народов — досадные мелочи («a mełoczi k czortu!»). К тому моменту, когда он стал известен, все было вновь открыто уже не раз, а описанное им будущее в который раз стало бывшим (хотя, увы, не прошлым). Он предвидел все — быть может, кроме новых информтехнологий. Остается уповать, что не все его пророчества сбудутся.