Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И от этого ощущения разорванности с тобой я совершенно утратила чувство собственной жизни и пришла к тому мертвенному автоматизму, о котором прежде говорила, не понимая, что это значит. Я жива все эти месяцы… только в тайных застенках моей души, где нескончаемо длится предпоследняя глава твоего романа. Во всем остальном, что называется теперь моей жизнью, я — механическая кукла, очень искусно имитирующая человека. Должно быть, не была еще я готова к последнему и роковому испытанию, данному тобой. Милый, милый Валерий, совсем другие слова хотелось бы сказать мне в ответ на твою нежность. Но не могу! Все мое внутреннее зрение обращено только к какой-то одной и последней минуте с тобой (о, я в нее верую!), когда я скажу: «Милый Валерий, как хорошо, что ты со мной». Вся наша жизнь для меня воплотилась только в этот безумный, полумистический образ. На него смотрю с непоколебимой надеждой, минуя все, что придется пережить в долгом томленьи без тебя.
Все, что ты говоришь о себе, я знала и помнила. Я любила тебя прежним. В эти ноябрьские дни я праздную много печальных годовщин. Мне бы хотелось покупать здесь венки из осенней зелени с красными ягодами, которые так напоминают рябину в Гжели, и каждый день, каждый вечер, о, я их помню, помню!., украшать мою унылую немецкую комнату…
Я люблю тебя и таким, каким ты для меня стал, но мне больше ничего, ничего не надо в ответ! Я останусь тебе близкой, верной, неизменно твоей на всю жизнь, но жить с тобой, может быть, уже не смогу никогда. Нам не связать разорванной нити. Может быть, что-то в нас слилось полнее, прекраснее и гармоничнее, но это так бесплотно, так безжизненно здесь, что я не умею назвать, протянуть руки, как к источнику жизни. И вот смотрю на тебя из бесконечной дали с бессильной тоской и теряю из глаз твое очертание и не могу ничего удержать.
Не печалься! Не уходи из моей жизни пока, только о нашем будущем, в жизни, в днях, я не знаю, не знаю ничего. Ты пишешь, что не можешь приехать на Рождество в Париж… Я это внутренне знала еще в Намюре. О нашей встрече последней, о невозможной встрече Рупрехта и Ренаты я думаю как о реальной, а о реальной «через 2–3 месяца» лучше не будем говорить… Еще ты пишешь о Петербурге… Нет, Валерий, в Россию я не вернусь. Эту фразу, как заклятие, я повторяю в каждом письме к Сереже. Я предпочитаю ту жизнь, ту еще совсем мне не нужную жизнь, которая начала складываться в Париже, новым, но бессмысленным мукам в Петербурге среди злорадства, сплетен, залезания в мою душу, среди того общества, которое мы с тобой оба достаточно знаем. Что будешь в Петербурге ближе ты, — это только обольщения или еще какие-то более утонченные пытки. Нет, Париж! Теперь мне все равно, где жить, лишь бы не в России, а там со мной люди ласковы и нежны, там никто не знает и не догадывается о застенках моих чувств, и уже от одного этого прикосновенья кажутся мягкими и не причиняют боли. С русскими я не буду, а иностранцы никогда меня вполне не поймут и ничего не узнают о моей прежней погибшей жизни. Уеду я отсюда почти наверное 26-го. Но, если можно, Сереже об этом назначенном сроке не говори. Я сама напишу ему. Московскую внешнюю жизнь совсем забываю. Еще с лета все стало очевидно чужим, даже почти враждебным: «Весы», Эллис, Кружок, «мальчишки», все ежедневные интересы. Боже мой, в какую даль все это отодвинулось. Знаешь, Валерий, иногда (и здесь, в Лейпциге, часто) мне кажется, что я уже умерла и откуда-то издалека с теми самыми мучениями, о которых так подробно рассказывают спириты, смотрю на всю свою прошлую жизнь, в которой уже не могу никогда принять участия. И еще это ощущение большого пустого пространства и бесконечного одиночества, особенно по ночам в темноте…. Мой ум сейчас вовсе не настроен мистически, но иногда точно даже припоминаю час смерти, на диване, в столовой в один из очень жарких и страшных вечеров этого лета, когда ты был на даче… Ах, Валерий, не огорчайся этим письмом. Ведь ты должен же понять и меня. Нет в моей душе никакого будущего, и нет у меня никакой жизни при этой бесконечной разобщенности наших существований.
Милый Валерий, я даже разучилась быть ласковой… Пиши, если захочешь. Я могу говорить о себе все, что тебе интересно, не скрывая ни единого факта, ни единого движенья души…
Брюсов — Нине.
16/29 ноября 1908. Москва.
… Не писал, потому что очень себя плохо чувствую. Москва вошла во все свои права над моей душой.
Чу! шумят угрюмо крылья духов скорби надо мной…
Плохо здесь, и в этом году особенно плохо. Какой-то «развал». Но об этом я Тебе уже писал и повторять не хочется. Пока еще ничего в моей жизни не устроено, и как буду я жить эту зиму — не знаю.
Твои письма — грустные, больно сжимающие сердце, но — скажу Тебе — не безнадежные. Какая-то, страстно желанная мною, стройность начинает выясняться в хаосе Твоей души. Я начинаю опять видеть, хотя еще смутно, Тебя, Тебя настоящую! Нина, милая, хорошая, дорогая, стань собою, — я не устану повторять Тебе этих слов.
Да, если Ты этого хочешь, возвращайся в Париж, но не как в проклятое место ссылки, а как в город прекрасный, многообразный, близкий всем, кто чувствует жизнь, жизнь прошлую и настоящую. Возвращайся в Париж — живою, не мертвой! Не для того, чтобы что-то оплакивать, но чтобы открыть душу новым впечатлениям.
Ах, как ясно, как отчетливо, как радостно вижу я возможности быть для нас «вместе», любить друг друга светло и прекрасно, — но обоим нам для этого надо быть живым. Ах, если бы эта наша разлука, первая истинная разлука, которая длится так мучительно, привела не к победе над нашей любовью, а к ее торжеству. Я хочу, чтобы Ты при новой встрече не сказала мне: «Ну вот теперь я могу быть без Тебя», — а напротив: «Теперь я могу, я умею и я хочу быть с Тобой!». Почему эти мечты, которые мне кажутся такими достижимыми, Тебе представляются безумием?
Ты помнишь, я несколько раз говорил Тебе: «Необходимо, чтоб у Тебя была цель в жизни вне меня». Мне до сих пор это кажется самым верным определением того, чего недостает Тебе. Да, прекрасно, если двое ставят всю цель своей жизни друг в друге — как Паоло и Франческа. Бывало, я заклинал свою Судьбу:
О дай мне жребий тот же вынуть!
Но мне этот жребий не выпал, теперь уже нельзя сомневаться. Могу о себе сказать теперь другими словами, словами моего Одиссея:
Я — доброволец меж рабов…
Но Та, кому я рабствую, это все же Божество, ибо ее имя — моя поэзия. И когда Ты мне говоришь: «Хочу, чтобы Ты был мой», — я отвечаю Тебе, как обрученный: «Я не — свободен». Нина! дорогая! примирись, наконец, с этим; пойми, наконец, этого неизбежность; оставь мне эту несвободу; — сочти меня спутником своей жизни, а не самой Твоей жизнью; скажи мне: «Я и ты», а не безличное «мы». — И мне почему-то кажется, что Ты скоро скажешь так.
Я очень затомился без Тебя, Нина. Мне недостает Тебя в жизни, как зверям в зверинце свободы. Только крайним усилием воли подавляю эту тоску по Тебе, чтобы она не охватила всего моего существа. Так хочется прийти к Тебе, положить голову Тебе на колени, увидеть Твои глаза, поцеловать Твою руку. Сознаться ли? Порою я тоскую даже по ужасным вечерам этой весны, одно воспоминание о которых заставляло меня недавно содрогаться. И я думаю: не лучше ли даже это, даже такие встречи, чем разделенность на месяцы и на месяцы…