Книга Голубиная книга анархиста - Олег Ермаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто?
— Жена.
Я ответил, что приехал один. Мы помолчали. Заки Жамал хмурился. Я знал, что у афганцев не принято чужакам интересоваться семейными делами, но все-таки спросил о его семье. Заки Жамал не ответил. Но позже, когда мы уже подходили к метро, вдруг сказал:
— Их вырезали. Люди Гулбеддина Хекматияра.
Я молчал.
Мы доехали до какой-то станции, где Заки Жамал должен был пересеть на другую ветку, пожали друг другу руки.
— Товарищ, — сказал на прощание он, — приходи туда еще.
Я с ужасом взглянул на него.
— Куда?..
— …На чай, — ответил он и вышел.
Я расслабился, сник. Ну да… Куда же еще. И всю дорогу я думал о нем и обо всей этой истории.
Калерия Степановна сразу спросила, что такое стряслось. Я убеждал ее, что ничего особенного. Потом, за ужином все-таки рассказал о чайхане, о Заки Жамале. И ее выцветшие глаза наполнились чистыми слезами… Она достала носовой платок.
— Мы все здесь, как афганцы…
— И это нелепо! — воскликнул, не выдержав, я.
— Что, что, Димочка?..
— Да все, все, Калерия Степановна! — отвечал в раздражении я. — Все.
Она допоздна слушала радиоприемник. А я лежал в темноте с открытыми глазами. И думал… думал, что мы действительно в чем-то похожи с афганцами, что-то есть и у нас, и у них — что-то такое дурацкое, рабское. Почему бы, спрашивается, не жить этому инженеру здесь? Что его гложет? Изводит? Огни пустыни? Да и черт бы с ней! Живи и радуйся. Язык знаешь, голова на плечах есть. Человек не вечный крепостной. Мы рождаемся свободными, на самом деле. Христос еще говорил — нет ни эллина, ни иудея… Да, нет. И ни афганца, ни русского. Все мы земляне. И это главное.
Я решил завтра же отправиться снова в ту чайхану и объясниться с Заки Жамалем. Убедить его, что мы не рабы. И можем жить, где угодно.
Но утром я представил некоторые щекотливые вопросы, что в прямодушных устах Заки Жамаля могут прозвучать болезненно… Почему болезненно? Разве я так уязвим? Разве я болен?
И я не пошел в чайхану на Монмартре.
Вместо этого слонялся по набережной. Поздно вечером увидел с удивлением, что бомжи разводят там костерки. Правда, рано или поздно к ним подходили полицейские и заставляли гасить огонь. Но вообще-то удивило меня не это. А вот что. Моя тяга к бомжам. Мне так и хотелось прибиться к огоньку, покурить с ними, поболтать…
Два ражих полицейских, проходя мимо, строго и внимательно заглянули мне в лицо, в глаза — и я подумал, что сейчас и мне велят загасить огоньки… Но они прошли мимо.
И тут-то я вполне осознал глубину того морока, в который добровольно готов был погрузиться. И увидел все эти иллюзии: Витторию, Рим, мир распахнутый…
Не знаю, кем там рождаются американцы или немцы, но мы рождаемся с цепью-пуповиной, которую ничто не возьмет, никакой динамит. Возможно, это атавизм. Как аппендикс.
Меня охватило отчаяние. Как же так? Ведь всё рядом — другая судьба, иная жизнь…
Но я чувствовал, что уже не смогу воспользоваться этим шансом.
Со смутными чувствами я вернулся к Калерии Степановне…
А утром за горячим свежим кофе сказал, что, пожалуй, хватит, я возвращаюсь.
Наступила оглушительная пауза. И Калерия Степановна порывисто встала и шагнула ко мне раскинув руки — да задела одной рукой кофейник, так что объятий не получилось, горячий кофе обжег ее, залил стол, обжег и меня. Причитая и охая, Калерия Степановна принялась устранять последствия крушения.
Через три дня она отвезла меня в аэропорт. После некоторого ожидания мы услышали объявление о моем рейсе. Я встал. Поднялась и Калерия Степановна.
— Дайте я вас поцелую, Димочка, — попросила она.
И я снял кепи и нагнулся. Прежде чем чмокнуть меня в щеку, она прошептала:
— Склонитесь и там за меня.
— Да вы сами приезжайте, — сказал я.
Она покачала головой, взглядывая на меня умоляюще из-под черной шляпки.
И мы расстались.
Через полчаса я увидел в иллюминатор Париж, постарался высмотреть Монмартр, но вряд ли угадал. А еще пару часов спустя внизу засинела вода, много воды. Это была Балтика. Под нами иногда пролетали спортивные самолетики, похожие на каких-то насекомых. В синеве Балтики белели теплоходики, крошечные яхты. И вдоль берега тянулась белая полоса прибоя, как струна, уходящая на восток и уже звучащая в заливе у стоп Питера и даже внутри города, в невских каналах.
Я возвращался…
Задержку я объяснил различными трудностями моей миссии, это было принято всеми — дядей Иннокентием Андреевичем, Наташей… Правда, в ее глазах все же мелькало какое-то сомнение… Женщины вообще чутки к такого рода вещам… Деньги мы разделили. Дядя передал долю и тому библиофилу, у которого была найдена эта книжка. Ну а я свою долю отдал вдове Александровича, на открытие разорившегося кафе, но из дела вышел. Устроился работать истопником в одной портовой конторе. Потом ходил матросом на барже по заливу. Наташа была разочарована всей этой историей. Хотя я и объяснял, как мог, причины, заставившие оставить бизнес, эту воронку, затягивающую тебя с потрохами. Не знаю, может, где-то на западе все и по-другому. Но не у нас.
С Калерией Степановной мы переписывались и перезванивались. Заочно она познакомилась с Наташей. Потом переписка внезапно оборвалась…
Но все-таки мне пришлось снова вступить в дело, когда дядю хватил инсульт. Он убедил меня, что переплетная мастерская погибнет в чужих руках. Ну а я просто хотел таким образом помочь дяде справиться с недугом, с тоской надвигающейся смерти.
Переплетное дело меня понемногу увлекло. Да в конце концов все пропало, мастерскую сожгли. Наташа исчезла. Не знаю, как это произошло, что это могло быть. Вначале была надежда, что она вернется, что ей просто захотелось где-то пожить одной… Сбегают же подростки из дому. Потом возвращаются. Но увы.
И вот где завершилось это долгое путешествие из Петербурга в Париж и обратно.
Валя глубоко вздохнула и протянула:
— Дя-я-дечка-а…
— В Японии, — сказал Вася, — сбегают и взрослые. Если что-то не получается, работу потерял или нет перспектив, то и сбегают, прячутся, бомжуют.
И Вася задумчиво посмотрел на Валю. Она повела плечами, поправила волосы.
— Дядечка, — сказала Валя, — а как жа та художница-то?
Митрий Алексеевич развел руками.
— Не знаю.
— И ты не жалеешь? — спросила она.
Митрий Алексеевич молчал.
— Может и жалею, — наконец произнес он. — Но если все повторить, то поступил бы так же. Не бывает выбора без сожаления. Вегда будешь думать: а что мог бы увидеть, пойди по другой дороге?