Книга В поисках утраченных предков - Дмитрий Каралис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«У меня хранится редкий экземпляр фотографии дагерротипии, сделанной в 1844 г., вероятно, в Варшаве, на котором сняты моя мать еще очень юной девушкой и ея родители. Еще до сих пор при отраженном свете на этой фотографии ясно видны все натуральные цвета красок, переданные с удивительной нежностью оттенков. Попробовать самому изготовить дагерротипии на медных посеребренных пластинках».
Юра комментирует: «Отсюда следует, возможно, какой-то польский вклад в родословную. Кроме того, моя мама говорила моей жене Лиле и о румынском вкладе (как сейчас выяснилось). Фотографией дед увлекался очень серьезно. От него оставался большой фотоаппарат, что-то вроде фильмоскопа для просмотра, и большое количество слайдов на стеклянных пластинках. Все это пропало. Докурочивали мы с братом…».
Эх! Сколько бы изобразительного материала мы сейчас имели — сказка! И смутно вспомнились рассказы матери, что дед-химик в молодые годы бывал в каких-то экспедициях, и был у него «волшебный фонарь», которым он показывал своим детям разные красивые виды.
Спасибо, Юра, за ценную информацию!
Мне только показалось, что цветное фото было изобретено позднее 1844 года, и я открыл БСЭ и посмотрел статью «Дагерротипия». Мои сомнения оказались напрасными: действительно, уже в самом начале 1830-х годов француз Дагер изобрел первый в мире способ фотографирования. Тщательно отполированная серебряная пластина окуривалась в закрытом ящике парами йода, в результате чего получалась светочувствительная пленка йодистого серебра, которую помещали в камеру-обскуру с линзой — фотоаппарат того времени. Фотографировали долго, зато выходило хорошо — проявив скрытое изображение парами ртути, получали цветное изображение из серебряной амальгамы…
Этой камерой-обскура и была снята в Варшаве моя прабабушка в 1844 году! Многое я бы отдал, чтобы иметь этот снимок…
Из дневниковой записи деда я сделал ценный вывод: его мама, снятая в 1844 году «еще очень юной девушкой», родилась приблизительно в 1830 году. И согласился с соображениями кузена относительно возможного «польского вклада в родословную», ибо в своем дневнике дед не гадает, в каком европейском городе сделана фотография, а лаконично пишет: «вероятно, в Варшаве», что подразумевает солидную долю определенности, связанную, как мне показалось, с известным ему местом жительства.
Далее брат писал: «Дом в Тамбове, на Астраханской улице, дед строил по собственному проекту примерно в 1908–1910 гг. Он был построен из стоякового дерева и обложен кирпичом. В нем было семь комнат + ванная+ туалет. Земельный участок в полгектара. После смерти деда три комнаты + ванная+ туалет были проданы с соответствующей долей земли. Затем перед самой войной часть от проданной ранее доли была перепродана семье Волковых (две комнаты). Так дедовский дом стал коммунальным, с тремя отдельными входами — два входа с улицы и один — через двор. Мы ходили через улицу».
Меня заинтересовал термин «стояковое дерево», и я позвонил мужу младшей сестры, тамбовскому волку Саше Скворцову, решительному строителю, который, если верить его друзьям, произносящим за него тосты в день рождения, построил за сорок лет своего пребывания в Ленинграде-Петербурге чуток меньше, чем непоседливый Петр I, а может, и столько же.
Саша сказал, что «стояковое дерево» это термин, не имеющий строгой технической характеристики, как выражение типа «красна девица». Это значит, что лес, пошедший на строительство дома, был отборный, «самолучший», как выразился Скворцов. И тут же усомнился, что дом на Астраханской улице, откуда он и повел под венец мою сестру, приехавшую в Тамбов для ухода за заболевшей тетей, был выстроен из такого отборного дерева.
— Так Юра Хваленский в письме пишет, — напомнил я. — Он там родился и вырос…
— Не уверен, — сказал зять Скворцов. — Ты сам-то этот дом видел?
— Да. Последний раз, когда дому было за шестьдесят. На похоронах тети Веры, мы с твоей Надеждой ездили.
— Не знаю, не знаю, — сказал Скворцов, которого я в повести «Мы строим дом» назвал Молодцовым, сохранив истинное имя Саня. — Сомневаюсь, что стояковый лес… Но то, что обложен кирпичом, это факт…
— Надо бы съездить летом в Тамбов, — предложил я. — Могилы предков, и все такое…
— Можно, — согласился Скворцов, у которого в Тамбове были похоронены родители.
Еще двоюродный брат писал:
«Когда-то, в 1960-х годах, мне удалось прочитать две опубликованные статьи деда. Одна была посвящена статистике отравлений спиртами в Тамбовской губернии. Во второй дед на основе геологического строения берегов реки Цны, на которой стоит Тамбов, доказывал, что ранее река Цна принадлежала бассейну Дона, а не р. Волги (Цна — Мокша — Ока — Волга). В последние годы жизни он писал большую работу по геологической классификации, которую закончил и отослал в Москву своему другу для издания. Что стало с работой и кому отослал — неизвестно.
В Тамбове живет старшая дочь Волковых, которые перекупили часть дома. А четыре года назад была еще жива подруга детства моей мамы Фаина Криволуцкая, которая знала деда и твоих родителей. Так что съездить вместе с тобой в Тамбов я готов».
Далее:
«По словам мамы, дед был очень строгий, но никогда не повышал голоса. В своем кабинете уборку делал только сам. Кабинет был всегда заперт и вход туда запрещен. Только за хорошие успехи или поступки разрешалось в виде поощрения детям тихо посидеть в его кабинете, пока он работает и ставит всевозможные опыты».
То же самое я слышал от своей мамы! Еще слышал про коллекцию минералов, которую дед при Советской власти отдал в музей, про золотой портсигар, хранивший пять папирос, после того, как дед бросил курить. Рассказывала мама и про то, как загремела в крапиву с французского велосипеда, когда отец учил ее ездить; и про лаун-теннис в короткой юбочке до колен (когда меня, десятилетнего, купив ракетку и мячик, отправила на летних каникулах учиться теннису на кортах Зеленогорского парка культуры и отдыха). Рассказывала про заповеди в доме деда: «Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу», «Нет слова „не могу„, есть слово „не хочу„», «Кто рано встает, тому Бог подает», «Держи ноги в тепле, а голову в холоде», про гимнастику, которой дед заставлял заниматься детей и сам занимался.
При упоминании о золотом портсигаре и велосипеде мой батя поспешно вскидывал палец и напоминал о крестьянском происхождении деда-самородка и его дружбе с пролетарским преобразователем природы Мичуриным.
Про Мичурина матушка тоже рассказывала, точнее, про его дрессированную лягушку, что прыгала возле беседки и выходила к гостям.
В письме брата было и про Мичурина:
«При чтении лекций деда по садоводству, которые, на мой взгляд, не устарели и сейчас, обратил внимание на отсутствие подчеркивания особой роли Мичурина. Дед перечисляет его вместе с другими садоводами (и не на первом месте), от кого выписывал посадочный материал для маточного участка сада. В дневнике садоводства за 1931 год он пишет 29 апреля: «Мичуринские яблони сильно пострадали: некоторые ветки отсохли, но почки оживают и трогаются в рост».