Книга Панджшер навсегда - Юрий Мещеряков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кое-что нашлось и у других курильщиков, в итоге Сегень накрутил приличную козью ножку, и она медленно пошла по кругу. В кругу сидело семь человек, и самое большее, на что ее хватило, – по три раза обойти всех.
– Товарищ лейтенант, а может, по тропе спуститься? Знаете, какие там окурки валяются! Вначале сигарет хватало, вот и бросали большие окурки.
– Все, стоп. Тема закрыта. Никто никуда не пойдет. – Ремизов сразу взял жесткий тон, чтобы и мысли не было о дискуссии. – Второго офицера нет. Ракетой от «Смерча» нас предупредили. Только дураки не понимают предупреждений.
Скоро светает. На востоке небо начало бледнеть. Звезды медленно, неспешно тают в этом предутреннем молоке. Вот и Венера. Она заканчивает свой ночной путь. Ремизов поднял вверх голову. Из самого центра купола, оставляя за собой длинный шлейф, сорвалась одинокая яркая звезда и, не коснувшись горизонта, исчезла, измерив собой, своей жизнью длину мгновения.
Начиналось утро девятнадцатого дня.
* * *
«…Какая долгая выдалась жизнь. В этом году исполнилось бы сорок. Я уже не помню начала, стирается детство, юность. Не в памяти – в памяти такие зазубрины, ого-го, не сотрешь. Стирается само ощущение прожитой жизни, ее волнующие эмоции, а остаются эпизоды, как из когда-то прочитанной книжки. Кто автор? Кто главный герой? Неужели я? Не вспомнишь. Разве могли быть в природе такие высокие снега? Разве могла быть такая теплая и добрая вода в реке? Солнце, никогда не заходящее за горизонт, а мальвы в саду бабушки Полины? Дядя Ваня, который давал покататься на своем мопеде. Подумать только, ему и тридцати не исполнилось, а мы его дядей называли. Эти уличные игры в футбол, в лапту. А как в соседний сад за грушами лазили, не столько груш хотелось, сколько эту жадную соседку проучить. А школа, сколько мучилась с нами Мария Алексеевна, в мае никто за партой усидеть не мог. Разве забудешь это? Это – вечное. Бессмертное. Ни злобы, ни корысти, ни гордыни, просто настоящая жизнь.
Как страшно осознавать, что это уже прочитано, что этой книги нет, не перелистать заново, и надо смело идти дальше, не боясь самой последней страницы. Врачи все врут. Хотя военные врачи и врать-то не умеют. Мой путь заканчивается. Можно приглушить боль, оттянуть сроки, но изменить ничего нельзя.
Надо быть честным. Я хотел развестись с женой. Вот я и развожусь, это было мое решение, а вот форма реализации не моя. Ха-ха, мне ее предложили, и я не смог отказаться. И с детьми все решается как нельзя лучше и без моего участия. Старший заканчивает первый курс училища, будет военным. Младшая собралась поступать в железнодорожный техникум, ей нравятся железные дороги, не пропадет.
Жену жалко. За что ей такая напасть, такой муж, такая судьба? Я не успел ей сказать, чтобы она не была такой гордой, это требует больших сил, редко оценивается людьми и так легко перетекает в гордыню, в неумеренное возвеличивание себя. Это гибель. В топке гордыни сгорает все светлое и доброе, сгорает любовь. Кому нужна такая победа, когда вокруг одно пепелище?
Глупая моя Василиса Прекрасная, не надо покорять людей, не надо их завоевывать. И меня прощала бы почаще, я же не злой, я же всегда любил тебя, и сейчас люблю, и детей люблю, мои ростки, мои побеги…»
Сознание Усачева затуманилось, веки сжались, и он несколько минут падал сквозь забытье, в котором продолжался и продолжался бесконечный черно-белый фильм. Пленка дрожала, иногда пробегали косые полосы, сбивался фокус, и тогда очертания лиц становились нечеткими. Приходили люди, улыбались, жали ему руку, что-то говорили, беззвучно шевеля губами, пожимая плечами, снова улыбались, уходили. Они шли один за другим, вереницей, их оказалось много, хотя большую их часть Усачев помнил смутно, но точно когда-то встречал раньше. Он не уставал им всем пожимать руки, а кому-то – в первый раз. Почему же он не сделал этого вчера, год, десять лет назад? Добрые, приятные люди, он чувствует, как все они желают ему благополучия и любви.
Острая резь в животе вернула его в белые стены госпитальной палаты, где с таким же диагнозом на соседней койке лежал еще один офицер. Первое желание – нажать кнопку, позвать сестру, но он пересилил себя, и резь медленно отступила. «Малика… Ты же любила меня. Прости. У нас все равно не могло быть продолжения. Кто-то должен был сделать первый шаг, вот я и сделал. Совершать поступки – привилегия мужчин».
Вошедшая медицинская сестра взяла левую руку больного, попробовала нащупать пульс, открыла левое веко, приложила руку ко лбу. А потом, глубоко и печально вздохнув, натянула на его голову простыню и пошла по гулкому коридору в ординаторскую с докладом к дежурному врачу. Бравый комбат отправился следом за своими офицерами и солдатами, которых он не уберег ни одиннадцатого, ни тринадцатого сентября, ни в другие дни. Они выстраивались на своем последнем небесном плацу в линию повзводно, для того чтобы встретить его согласно уставу, а командир роты Гайнутдинов уже подал им раскатистую команду: «Равня-айсь! Смирна! Равнение на…»
* * *
– Товарищ лейтенант, еще одна колонна в Пишгор прошла.
– Девятая по счету. Могли бы и больше за эти дни пропустить. Такого обеспечения они еще ни разу не видели. – Ремизов опустил бинокль. – Часа через два обратно пойдет, но порожняк «духам» неинтересен.
– Товарищ лейтенант, мы ведь не из-за этих колонн здесь торчим?
– Соображаешь, Фещук. Конечно, нет. Мы – одно из звеньев системы, мы контролируем свой участок. Колонны – так, приложение, пользуются случаем. – Ротный внимательно посмотрел на своего сержанта. – Фещук, а ты не собираешься поступать в военное училище? Больше скажу – и поступил бы, и карьеру бы сделал.
– Нет, товарищ лейтенант.
– Подумай, это же судьба. Сержант, афганец, высокий, крепкий, медаль «За отвагу» на груди, голова на месте.
– Нет, такая судьба не по мне. Я вот посмотрю на вас, страшно становится. Мне полгода осталось, я свое отслужу. А вам сколько?
– Это совсем другое.
– Какое же другое? Подъемы, тревоги, рейды. А солдаты, которые ничего не хотят, а командовать ими надо. Постоянные учения. На войне еще и убить могут. – Сержант сосредоточенно перечислял все испытания, выпавшие на долю любого офицера, и мог бы перечислять еще долго. – Еще дисциплина, и никакой личной жизни – только служба. И командиры разные бывают.
– Понял я тебя, Фещук. Ты – убежденный пацифист. Выходит, что ты уже думал об этом. Может, ты и прав, только кто страну защищать будет? Мы что, сдадимся этим гребаным американцам, подставим шею под хомут, потому что наши изнеженные солдаты от мамкиной сиськи никак не оторвутся? – Ремизов говорил это не Фещуку, не сержанту, он внушал это себе, словно с каждым словом вколачивал гвозди, потому что его собственный выбор сделан давно и обратной дороги нет и не будет. – Дисциплина и служба тяготят только разгильдяев. Любой нормальный человек дисциплинирован сам по себе.
– Я честно отслужу свои два года. Но не больше.
– Да, я знаю, ты честно отслужишь свое. – Ремизов хотел добавить, что Фещук – его лучший сержант, но промолчал, подумав вскользь, что пацифисты не могут быть лучшими.