Книга Сибирский кавалер - Борис Климычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хлебнув еще вина, сторож Гервасий, кряхтя и сопя, стал опять одеваться.
В этот самый момент Григорий, как во сне, видел, что он вышел из своего тела, оно лежало среди мертвяков, которых наполовину склевали птицы. И что-то светлое встало на пути Григория и спросило:
— Куда ты? Не забыл ли ты покаяться? Разве у тебя совсем не было грехов?
И Григорий увидел, как медленно, неощутимо для него самого, он возвращается в свое тело, И вдруг он ощутил свои раны, боль дикую почувствовал и застонал.
Сторож Гервасий, уже протянувший было руку к мертвому телу, в ужасе отшатнулся. Он сам не помнил, как выбрался из оврага наверх и как добежал до караулки, которая была вовсе не близко от кладбища.
Стуча зубами, сказал он казакам:
— Там… мертвяк ожил… никогда прежде у меня не было…
И увидел Григорий перед лицом слюдяной фонарь и бородатые лица. И прошептал:
— Причаститься хочу…
Казак Микита долго будил попа, который был не очень трезвым, ибо считалось, что в краю этом суровом после службы самое лучшее лекарство от всех болезней — хлебное вино. И аппетит повышает, и сон добрый дает.
Пришлось идти будить дьячка и пономаря, который тоже вставать не хотел, да что же делать? Служба!
И пришли они в полуразвалившуюся часовенку, и священник исповедал грешника. И дьячок кадил, и пономарь читал: «Днесь, Сыне и Боже, причастника мя прими не бо врагом твоим тайну повем, не лобзанием те дам, яко Иуда, но яко разбойник исповедаю тя! Помяни мя, Господи, в царствии Твоем…»
А на дворе ветер крутил мокрые хлопья снега, луна спряталась за тучи, видно, надоело ей смотреть на грешную землю.
В воеводской канцелярии на другой день воевода Ртищев спрашивал подьячего Палеева:
— Куда же застреленного беглеца Гришку девали?
— В Убогий дом свезли, родичей у него здесь нет.
— Здесь-то нет, на Москве есть и вокруг нее. Плещеевы, брат, люди непростые. Черт его знает, как еще обернется. Надо было все же в отдельной могиле закопать.
— А его уже во рву Гервасий засыпал.
— Станешь в бумаги писать, запиши, что Гришку мужик от ревности зарезал. А то вернусь в Москву, начнут родственники лезть: пошто застрелить дозволил?.. Так что пиши по-другому.
— А Буда, значит, сам взорвался и других подорвал? Это по-казацки. И какой дьявол его с этим Гришкой повязал?
Подьячий Палеев почесал за ухом, задумался. Вот придется теперь в бумагах врать. А это грех. И правду писать нельзя — воевода не велел.
И зима надвигалась, и грусть брала. А за окном что-то так щемяще и жалобно пропело. А это в караулке казак пробовал свою медную сигнальную трубу, изогнутую, как немецкий праздничный крендель. Он дудел едва слышно, только для тренировки, и звук этот тревожил горожан своей печальной нездешностью. И многие задумались, загрустили.
Эх, Сибирь, Сибирь! Кто тебя выдумал? Не ради славы мы шли сюда, в края неведомые, далекие. Кого сослали, кто сам сбежал, кто государеву службу правил. Отдаем государю меха, рыбий зуб, руды медные, серебряные и золотые, сами сиры живем, аки святые. И сколько нас в лесах и горах сибирских успокоилось? Сколько померзло, от цинги полегло, от вражеских копий и сабель погибло? Какие адские муки вынесли на земле и куда нас поместит Господь после смерти?
Мы, русские, буйны в труде и битве, буйны во гневе, в забавах, в любви и радости. Куда пришли, там и легли. Помянут ли нас наши правнуки?
Так пела труба молодого енисейского казака в начале зимы 1660 года.