Книга Большой дом - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С чего же начать? С чего начинают после всего, после миллионов слов, нескончаемых разговоров, пересудов, переливания из пустого в порожнее, бессчетных телефонных звонков, объяснений, оскорблений, прояснения сути и напускания туману, после стольких лет молчания? С чего?
Уже почти рассвело. Я сижу возле кухонного стола и вижу через окно калитку — она вот-вот впустит тебя, бродягу, с ночной прогулки. В старой синей ветровке, которую ты откопал в глубинах шкафа. И я увижу, как ты тянешь руку, отодвигаешь ржавую щеколду, входишь во двор… Ты откроешь дверь, снимешь промокшие кроссовки с грязью и травинками, приставшими к подошвам. Ты войдешь в кухню и увидишь, что я тут. Жду тебя.
Когда вы с Ури были совсем маленькими, мать вечно боялась умереть и оставить вас сиротами. Какие же сироты при живом отце? — возмущался я. Но она боялась. Головой по десять раз туда-сюда крутила, прежде чем улицу перейти. Каждый раз, когда возвращалась домой целая и невредимая, она прямо победу праздновала, маленькую победу в этой своей борьбе со смертью. Хватала вас с братом на руки, но ты всегда цеплялся за нее дольше: уткнешься сопливым носиком в шею, прильнешь и ни за что не отклеиваешься. Словно понимал, какую пережил опасность. Как-то раз она разбудила меня посреди ночи. Дело было вскоре после Суэцкой войны, я в ней участвовал, да и в сорок восьмом воевал за независимость. Я воевал, как все в этой стране, как любой, кто мог держать в руках оружие или бросать гранаты. Я хочу, чтобы мы отсюда уехали, сказала она. Что? Ты о чем? — спросил я. Я не отдам их на войну, сказала она. Ева, завтра поговорим, спать надо. Нет, возразила она. Я не допущу, чтобы они ушли на войну. Да что ты волнуешься, они же еще младенцы, сказал я. Когда еще вырастут! Тогда и войн никаких больше не будет. Спи. Незадолго до этого, недели за три, парня одного из моего батальона снарядом разнесло, в клочья. Прямо возле нашей палатки. На следующий день собака, которой мы все объедки скармливали, притащила его руку и разлеглась на припеке ее обгладывать. Ну, я не выдержал, отогнал голодную животину и забрал руку. Завернул в тряпицу и держал у себя под кроватью, ждал, чтобы начальство отослало руку его семье. Но мне ответили, что мелкие части тела возвращению родственникам не подлежат. Я даже спрашивать не стал, что они сделают с рукой, просто отдал, а они там разобрались, как положено. Хочешь знать, мучили ли меня кошмары? Кричал ли я по ночам? Ладно, проехали. Что толку сейчас обсуждать? Не думай о плохом, сказал я тогда твоей матери и повернулся на бок. Спать пора. Я уже все придумала, сказала она. Надо ехать в Лондон. Я резко повернулся к ней, схватил за запястья. И как мы будем там жить? На мгновение она притихла, даже дышать почти перестала. А потом ответила, спокойно так, уверенно: ты сумеешь нас прокормить. Найдешь способ.
Но я никакого способа не нашел. Мы не переехали. Я ведь попал в Израиль пятилетним и все важное в моей жизни произошло здесь, не где-нибудь. Куда я поеду? Я решил, что мои сыновья вырастут на израильском солнце и фруктах, будут играть на израильской земле, и под ногтями у них будет не грязь, а прах праотцов. И если потребуется, мои сыновья будут сражаться за эту землю. Что, твоя мать не понимала, где живет и за кого замуж выходит? Да она меня как облупленного знала, упрямца этакого. Потому и выходила на улицу, как на войну. Повяжет волосы и — вперед, на смертный бой. Но возвращалась победительницей.
Когда она умерла, я сперва позвонил Ури. Выводы делай сам, какие захочешь. Кто был рядом все эти годы? Ури. Кто приезжал, когда заклинило дверь в гараж? Ури. А когда этот дурацкий дивиди-плеер накрылся медным тазом? А когда говенный навигатор орал в машине благим матом: «На следующем светофоре поверните налево! Налево, налево, налево!» Кому, на хрен, эта штука вообще нужна в стране размером с почтовую марку? Да замолчи ты, сука, мне направо, а не налево! Ури таки приезжал и знал, на какую кнопку нажать, чтобы он заткнулся. И я мог снова рулить в тишине и покое. Когда мать заболела, Ури возил ее на химиотерапию два раза в неделю. А ты, сынок? Где был в это время ты? Ну? И с какой такой стати я должен был позвонить тебе первому?
Поезжай домой, сказал я Ури, привези материн красный костюм. Папа… Голос у него упал, глухо так, камнем с крыши. Красный костюм, Ури, с черными пуговицами. Не с белыми, слышишь? Это важно. Непременно с черными. Почему важно с черными, а не с белыми? Потому что люди находят утешение в деталях. Но, папа, хоронят-то в саване, не в одежде. Мы с Ури просидели возле нее, мертвой, целую ночь. Ты сидел в Хитроу, ждал самолета, а мы с ним сидели у трупа женщины, которая произвела тебя на свет и боялась умереть, чтобы не оставлять тебя со мной один на один.
Объясни-ка мне еще раз, сказал я тебе. Потому что я хочу разобраться. Вот ты пишешь, стираешь, снова пишешь. И это, по-твоему, профессия? А ты, в бесконечной своей мудрости, ответил: нет, это образ жизни. И я рассмеялся тебе в лицо. Прямо в лицо, мой мальчик! Образ жизни! Я хохотал, а потом резко замолчал и спросил: что ты о себе возомнил? Кто ты? Герой своего надуманного, пустого существования? И тогда ты замкнулся. Как черепашка, втянул голову в плечи. Объясни, настаивал я. Ведь я на самом деле хочу понять. Кто ты такой и каково так жить?
Как-то ночью, за двое суток до смерти твоей матери я взялся писать ей письмо. Притом что я, сам знаешь, письма писать не мастак, мне легче поднять трубку и высказать все, что накипело. В письме нельзя регулировать громкость, а я из тех, кто голосом берет. Но до матери было не дозвониться, то есть набирай и слушай длинные гудки, трубку снять уже некому. А может, и вовсе телефонного аппарата нет. Господи, о чем я, сынок? Кому нужны эти гребаные метафоры? В общем, сел я в больничном кафетерии и принялся сочинять письмо, потому что осталось у меня к ней кое-что недосказанное. Я не питаю романтических надежд на загробную жизнь, по мне — когда тело гикнулось, это конец, занавес, капут. Но я все равно решил написать письмо и положить его с ней в могилу. Позаимствовал ручку у толстухи-медсестры и сел под плакаты с изображениями Мачу-Пикчу, Великой Китайской стены и руин Эфеса, словно отправлял твою мать в заморское путешествие, а не в никуда. По проходу загрохотала каталка: на ней — почти мертвый, лысый, скукоженный мешочек с костями, который вдруг приоткрыл глаз, и в этом глазу… там была такая мука… концентрат муки… так он и проехал мимо, вперив в меня взгляд. Я посмотрел на лежавший передо мной лист. Дорогая Ева. И все, точка. Ни тпру, ни ну — ни слова. Даже не знаю, отчего мне стало невмоготу: от мольбы в приоткрытом глазу или от упрека, воплощенного в чистой странице. Неужели ты когда-то хотел зарабатывать этим на жизнь? Каждый день сидеть перед чистой страницей! Слава Богу, я тебя от такой участи спас. Может, и был бы ты сейчас большим деятелем, мастером пера, но уже не будешь. Меня за это благодари.