Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брюсов — Нине. 12/25 марта 1908. Москва.
… Благодарю за все подробности о Вашем путешествии. И в будущем, прошу, очень прошу, сообщай мне все с той же точностью. Мне хочется знать все мелочи, все дорожные случайности, чтобы как бы быть с Тобой, как бы своими глазами видеть Тебя в пути. Так напиши мне и о том, в какой гостинице вы во Флоренции, что в ней видели, где были, с кем встретились, и все, все. Также и о Венеции, если о чем-либо еще не писала мне.
Очень скучаю по Тебе, девочка, потому что очень привык быть с Тобой, говорить с Тобой, думать о Тебе. На телефон смотрю с горестной безнадежностью…
Много работаю. Много! Надо бы взять это слово в превосходнейшей степени. Работаю 17 часов в сутки, а 7 часов сплю. Более не делаю ничего: или сплю, или сижу за своим рабочим столом, тут же наскоро закусывая чай ветчиной. Исписал гору бумаги, а надо исписать какие-то Гималаи бумаги! Только, должно быть, я не испишу их, так как вернулись мои головные боли. Но Ты на это не пугайся. Достаточно мне перестать работать, решиться смотреть на синее небо, читать книги не для справок, а «для» «души» — и буду я опять здоров. К Твоему приезду так или иначе здоров буду.
Но какой-то вернешься Ты! Ах, есть в Твоем письме строки, которые заставляют меня очень опасаться за мой золотой шар. Чуть видно его под облаками.
Целую Тебя тихо и нежно. Прижимаюсь губами к Твоим волосам. Сохрани мне свою любовь…
Нина — Брюсову. 12/25 марта 1908. Флоренция.
…Добрались до Флоренции, устроились более или менее прочно в довольно хорошем русском пансионе и думаем прожить здесь недели 2. После Венеции тут очаровательно. Какая-то строгая тихая нежность, почти святость, и большое внешнее успокоение от гостиниц, ресторанов, беготни. У нас две хорошие светлые комнаты, под окнами что-то цветет, хотя еще холодно, холодно мучительно, — когда пишу, едва сгибаются пальцы. Пока не осматривали ничего. Хочу это делать не как Бобочка Зайцев, а тихо, без утомления, без бестолкового мельканья. С мальчиком мне очень скучно. «Творить» из него что-либо нет никакой охоты. Вообще я, пожалуй, сейчас на это и не способна. Я — плохая. Не чувствую ничего острого. Не знаю, отдых это или новая стадия какого-то внутреннего заболевания, или мне не хватает тебя и оттого жизнь вдруг стала «просто-напросто». Не знаю тоже, что буду чувствовать, когда увижу Флоренцию настоящую, вечную, но пока мне Италия мало нравится. Да я, впрочем, и знала, что юг меня пленить не может. Если поеду еще в жизни куда-нибудь, то только на север. Устрою романтическое путешествие в Норвегию за «милым» и, как Брант (герой одноименной пьесы Г. Ибсена. — И. Т.), погибну в горах. А «милый» не придет, не придет никогда… Часто, часто вспоминаю, как мы ездили в Финляндию, и тогда глубоко презираю эту гигиеническую поездку, и смеюсь мальчику в лицо, и говорю ему, что ты Единственный, Вечный, Любимый навсегда, а он — кукла… (так назвал его Б. Н.), а он шутка, забава, игрушка с навеки испорченным механизмом. В его лице я вижу всех их — новых, чужих, для которых останется навсегда неведомым трагическое прошлое целых поколений. И их стремление к стилизации в литературе только щит, за которым необходимо спрятать ничтожность собственных душ. Я их очень не люблю за все — за игрушечность их жизни, за кукольность ее действия, за их литературу, корни которой растут из воды, и больше всего за то, что трагизм никогда не будет живым двигателем их душ. С ними можно устраивать недолгие прогулки, путешествия, пасторали с музыкой, — а жить с тобой или одной. Поняла я все до конца. Я вернусь с печальной умудренностью. Эта поездка кажется мне последним перевалом. Впрочем, может быть, это было нужно, чтобы отдать тебе душу и жизнь навсегда. Я только теперь поняла, чем отмечена моя жизнь и какое это редкое единственное счастье быть связанной с Тобой. Это торжественно; это огромно, это нужно принять как божественный дар, если даже он смертелен. Ах, ты не знаешь, не знаешь, насколько серьезны эти слова. Все дни, а их уже 10, я чувствую себя менее всего во власти каких бы то ни было минут. Все мое со мной прочно, неотъемлемо, навсегда. Подхожу к последним границам самосознания. Это очень горько иногда, но ведь ты хотел меня такой? И если бы даже не хотел, — могу ли я сознательно верить в «безумие»? Милый, милый, не расставайся со мной! Будем вместе, и ради минут ты не убивай этой строгой, большой, почти мученически-прекрасной любви. Скоро, скоро, без усилий, без тяжести я буду такой, какой ты меня захочешь, потому что твои желанья полюблю так же, как тебя. Вот пишу, и сквозь всю ординарность внешнего мне начинает сквозить моя давняя любимая печаль. Но это не острота, не боль, а что-то светлое и тихое, как отдаленная музыка, — это не мысль, а почти реальное ощущение любви и Тебя…
Брюсов — Нине. 14/27 или 15/28 марта 1908. Москва.
…Стараюсь представить себе Тебя с Твоим мальчиком в Уффициях и в Питти, но плохо удается. Изобрази мне, как сумеешь живо, свою жизнь. Не откладывай до встречи, до личного рассказа, — все быстро забывается, ах, быстро. Притом в письмах, написанных «с места», есть какая-то особенная живость, особенная подлинность.
О себе мне говорить нечего, пришлось бы из письма в письмо повторять те же слова: работаю и устаю. Да, чувствую себя усталым безмерно, и порой печально наблюдаю, как то не повинуется память, то воображение не умеет подыскать нужного слова, то мысль схватывает вопрос не так отчетливо. Нет! Закончу «Ангела», напишу свою драму, — и года два не буду делать ничего, ничего, ничего… Ах, пустые мечты, которым не осуществиться…
И я иду вперед, клонясь, как вол, Изнемогая от усилий…
16/29 марта 1908. Москва.
… Очень жаль, что Тебе не понравилась Венеция, — я ее очень люблю:
Но, вероятно, душа Твоя была утомлена — и Москвой, и дорогой, и всем! всем! Тебе нужны не лагуны, не музеи, а отдых и зеленая трава. Во Флоренции можно найти это. А если нет, поезжай в Виареджо, на берег моря. И коньяк пить вовсе не следует, а надо вместо того смотреть на слишком синее итальянское небо и на лиловые дали итальянских перспектив. Точно так же вовсе не надо работать, — успеешь еще осенью, — а, напротив, надо «ничего - не-делать», надо «ничего-не-думать». Отдай свою душу хотя бы на месяц в тихий покой, в бессмысленное усыпление, усни, усни… Ах, Нинка, хорошая, милая, любимая, не забывай, что впереди опять зима, еще зима, и что для нее надо много, очень много сил.
Пишу Тебе в каждом письме все одно и то же, потому что в моей жизни ничего не случается. Не шлю Тебе стихов, потому что не пишу их. Я правлю корректуры, я пишу роман, я посещаю всякие «заседания», я сижу в «Весах», я устаю, устаю — и ничего больше. Сейчас все мои желания сведены к одному: среди всех препятствий, среди всех требований, скорее, скорее окончить «Ангела»: тогда я как-то, в чем-то почувствую себя свободным! Такой несвободы, такой скованности всего духа и всей жизни, как сейчас, я еще не испытывал никогда. Плохо, должно быть, присужденным к вечной тюрьме!..