Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот, зверочек, кажется, рассказала о себе пока все. Написала бы и больше, но очень болит голова.
Пиши часто! Пиши! Я тоже буду. Я люблю тебя сейчас просто и покорно. Я совсем, совсем
Твоя.
Брюсов — Нине.
8/21 марта 1908. Москва.
…Девочка, милая, веди себя хорошо: не тоскуй, обедай, спи по ночам, гуляй днем, не обижай меня сверх меры. Эти заветы мне хочется повторять Тебе в каждом письме. Во Флоренции посети все три музея (если уже не хочешь идти в частные галереи): это чрезвычайно важно. Поезжай во Фьезоле. Попробуй мороженого или хотя бы кофе (если и в Италии Тебе нельзя мороженого) на площадке Микель Анджело. Вообще — посмотри на все, на что указывают путеводители. Даже если не хочется смотреть. Впечатление останется в душе, как семечко, и в свой день распустится цветком.
Прости, что пишу так плохо: этот раз пишу в «Скорпионе» и деловые разговоры в соседней комнате мешают…
Вчера был у меня «вечер», и А. Белый клялся мне в вечной любви.
Нина — Брюсову.
9/22 марта 1908. Венеция.
…Сейчас мне хочется писать тебе часто, часто. И если я не пишу каждый день, то только от усталости, с которой и встаю, и живу каждый день, и ложусь. Мне очень трудно жить в гостиницах, бегать, находиться среди всяческого шума. Здесь нарушены все мои вкусы и привычки, а это очень чувствуешь. В Венеции мы третий день. Живем, должно быть, не «по-людски» и не проделываем всего, что полагается и как полагается туристам. Смотрим понемногу. Пока только дворцы, собор и самые официальные внешние достопримечательности. Завтра весь день будем смотреть картины, а во вторник уедем во Флоренцию, потому что больше я здесь не могу. Теперь немного улегся хаос впечатлений, и я вижу у Венеции два облика, очень резко отделенных. Первый — это открытка — площадь Св. Марка, Canale Grande, толпы неприятных итальянцев, слишком голубое небо, слишком сладкое и сантиментальное море, голуби, море, кафе, туристы — все это грубо, и такая красота не ранит душу нисколько. В этих местах я расстраиваюсь (мальчик тоже) и как-то тупею. Тут все «просто-напросто» — и улыбки, и виды, и глаза. Пройдешь два раза, и уже надоело. А второй лик Венеции — его тут не увидишь, — ее сущность, ее тайна — тревожная, темная и тягостная — чувствуется только в извилистых улицах, в серых щелях, около облезших стен на берегах самых узких и грязных каналов. Здесь все призрачно, особенно ночью. Мы бродим по этим темным местам с упоеньем. И мне жалко, что сейчас солнце и голубое небо. Когда в дождь люди проходят почти над головой по странным сквозным мостам и где-то в узких щелях скупо горят тусклые фонари, а гондолы плавают, как гроба, — я чувствую себя возбужденно, испытываю знакомую сладкую остроту и дрожанье в груди, и это меня очень оживляет. Вчера зашли прямо в какие-то трущобы, я все хотела попасть в какой-нибудь матросский кабачок, но на нас там смотрели так подозрительно и двусмысленно, что мы очень далеко уж и не углубились. Наверно, наверно, и тут есть прекрасные места, но как узнать и попасть в них? Прости, что я рассказываю тебе «впечатления», но ты сам велел не писать мне о любви. Во дворце дожей меня почти больше всего пленила развратная мадонна. Она висит незаметно над дверью — скульптурная, очень хорошо сохранилась, а чья она — я узнаю наверно только завтра. У ней нижняя часть лица (нос, губы, подбородок с ямочкой) — очень жестокая, нежная и сладострастная до ужаса - точно сделана с лица мальчика. Ах, Валерий, ты подумаешь сейчас что-то неверное и «дурное». Поверь, более чуждой мне души, как у него (С. Ауслендер. — И. Т.), я не встречала. Около него я узнаю новое, точно читаю какую-то неприятную, но в то же время интересную книгу, точно знакомлюсь с неведомым мне музыкальным инструментом, на котором, впрочем, никогда не буду играть, если захочется музыки. Ибо эта музыка не для меня. Моя формула, в какую я сейчас хочу заключить наши настоящие и будущие отношения, это: — «мы двое мальчишек»… Но он ее, кажется, не приемлет окончательно. Минутами мне с ним скучно до озлобленья. Тогда я начинаю его мучить рассказами о тебе, о моей любви к тебе, о неизменности ее, о твоей нежности. Так было вчера вечером. Сегодня он похудел и побледнел.
Поправлюсь ли я от путешествия — не знаю. Пока нет, совсем нет, даже наоборот. Надеюсь на Флоренцию, где хочу жить тихо, много спать, работать и вообще отдыхать. Но и в это не очень верю. Какой для меня может быть отдых и где? Я здесь еще совсем ничего почти не могу есть. Может быть, привыкну, а пока хожу в рестораны с отвращением. Ах, как грубы, некрасивы, невежливы и некультурны итальянцы, которых я здесь вижу. Живешь точно в деревенской гостинице — ну вот, будет о внешнем. Я так устала здесь от внешностей.
Зверочек мой любимый, меня очень тронуло твое второе письмо на другой день. Пиши мне часто хоть по строчке, — это даст возможность покорно прожить без тебя столько дней, сколько ты захочешь. Я люблю тебя больше, глубже, яснее. Вот увидишь, увидишь! Пиши, если случится что-нибудь интересное «в сферах». «Весы» и «франки» пришли во Флоренцию. Я еду туда послезавтра и буду жить, вероятно, долго… Целую тебя нежно, мой любимый черноглазый зверочек. Здесь я ближе к тебе душой, чем когда-либо. Люблю, помню, ценю и склоняюсь перед тобой покорно и нежно, потому что ты единственный — это уже не изменится никогда…
11/24 марта 1908 г. Между Венецией и Флоренцией.
… Вот, не забываю тебя ни на минуту. Качается итальянский вагон, напротив сидит мало нужный мне мальчик и смотрит (говорить и упрекать уже не смеет), а я нежно думаю о тебе далеком, но таком дорогом и близком среди всего, что сейчас вокруг. Венеция утомила меня. В окончательном итоге не нравится она мне даже декоративно. Только вечером в закоулках на темных каналах; — но это красота особая, и очень мучительная и не покойная. Уезжаю во Флоренцию пока с большим удовольствием. Хочется работать, тихо думать и даже радостно жду весны. Из Флоренции думаю в Пизу и еще на какие-то дни в Виареджио. Там горы и море. Как дальше — пока не знаю. Мальчик становится очень покорен. Я учу его пить коньяк, говорю с ним на разные рискованные темы, полусловами-полунамеками вызываю у него краску в лице и пьяный туман в глазах. Лицо у него делается как у развратной Мадонны из паллацо. К его душе у меня уже не ключ, а целая связка ключей. Только на что они мне? Ах, как раскачался вагон, едва пишу. Прости за каракули. Ночные нежности сейчас совсем вышли из употребления. Спим в разных комнатах. Мне часто с ним скучно, но терплю. Как это будет дальше — не знаю. Чувствую, что Италия только начинается после мертвенной тяжести Венеции, а как настроится душа — не знаю. Буду писать тебе все. Мои письма совсем не интересны. Но я верю, что начну и думать и чувствовать ярче и живее. Еще очень сильно утомление Москвы, а, может быть, отчасти и дороги. Испытываю опустошенность души, так пересыхают ручьи. Помнишь, мы много раз об этом говорили. Даже боль, моя привычная, дорогая и вечная боль любви к тебе как-то замерла и нежно затихла.
Помню о тебе только светлое, ясное, люблю тебя серьезно, почти молитвенно, и все, что не ты, переживаю как шутку, как прогулку, как сон. Вернусь к тебе, хотя бы вновь на Крест или Костер…