Книга Отец и мать - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маргарита, замершая, напряжённая, возможно, ожидающая ещё чего-то, забыла перекреститься и поклониться.
– Перекрестись, поклонись.
Перекрестилась, поклонилась. Постояла, непривычно тихая, безмолвная. Нагнулась к Екатерине, отчего-то шепотком справилась:
– А можно, Катя, я попрошу у Богоматери, чтобы меня и Васю переселили, к примеру, в Москву? До того, знаешь, опротивел наш захолустный Иркутск с его холодными зимами, с грязными улицами, с пьяницами, с уголовниками…
Внезапно оборвалась:
– Ой, чего я несу, безумная?
Когда она и Василий уезжали домой, он, в игривой весёлой угодливости распахнув перед ней – «перед барынькой моей» – дверцу сверкающей полировкой недавно купленной «Победы», спросил:
– Риточка, ты какая-то вся бледная, и молчишь. Не заболела?
– Сам ты з-заболел… болван! – по давней, механической привычке, была она немилостива к своему супругу, человеку хотя и громоздкому, осанистому, но удивительно мягкому, даже застенчивому. Слово «заболел» пропустила сквозь зубы, точно бы иглы выпустила.
Василий густо покраснел, опрометью проскользнул на водительское сидение: ему было жутко неловко перед Леонардо и Екатериной, которые вышли за ограду проводить их.
Екатерина расслышала:
– Ой, прости, Васечка!
– Да уж чего, привык.
– Сама не пойму, что со мной. Выворачивает меня наизнанку.
– Бывает. Наверно, простыла.
Она приластилась к плечу мужа, чмокнула его в округлое щекастое лицо.
В другой свой приезд Маргарита уже добровольно подошла к киоту, с прищуркой и долго смотрела на иконы, на золотистую струнку пламени в лампадке, на перемигивания бликов по окладам. Неожиданно погладила Державную, сказала Екатерине:
– Какая красивая… – Хотела произнести «женщина» или «девушка», но удержалась.
И следом ещё более нежданный поступок – склонилась к Державной и прикоснулась губами к краешку иконы.
– Ой! – отпрянула она, казалось, в испуге. – Катя, Катя, что я такое сделала, зачем? Не хотела – и нá тебе! Ну, даю! А ты, собственно говоря, почему смеёшься надо мной, чертовка этакая?
– Лео говорит, что я теперь беспрерывно улыбаюсь. Должно быть, в дурочку превращаюсь. Не обращай внимания.
– Вправду не смеёшься?
– Напротив: я радуюсь за тебя.
– Радуешься за меня? С чего бы?
– Душа твоя, Рита, из мрака выкарабкивается.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю.
– Всё-то ты знаешь, всезнайка колхозная!
– Библиотечная.
– Ну, пусть будет библиотечная.
А в один из приездов Маргарита, как только выскочила из «Победы», объяла Екатерину широко и крепко и мажорным шепотком прощекотала в её ухе:
– Катька, пляши: я беременная.
И Екатерина – сплясала: прошла, насвистывая, надыхивая мотив, вокруг сияющей Маргариты «Барыню».
– Васёк, когда услышал от меня о такой страсти-мордасти, аж подпрыгнул, – точь-в-точь ошпаренный кот, – упоённо рассказывала Маргарита. – Чуть, верста коломенская, потолок не проломил в нашей новенькой квартире. Подхватил меня на руки, и весь вечер таскал из комнаты в комнату. Только что не баюкал, дурачок. Катя, Катя! пойдём к Державной: хочу за ребёночка попросить.
И обе просили, и обе плакали, и обе потом сидели на скамейке в ограде и, переговариваясь о том о сём, посматривали в дали земли и неба.
Однажды нагрянул в иркутный домик Константин Олегович. Всегда он приезжал с Софьей Ивановной, чинно под ручку, всегда днём, и вдруг – один, уже затемно, разлохмаченный, без шапки, хотя на дворе рвала последнюю листву поздняя мозглая осень, вспаренный. Под мышкой – большой квадратный холстинный свёрток, кое-как обмотанный тянущейся по земле бичевой.
Чуть порог переступил, объявил Екатерине и Леонардо:
– Ребята, я закончил мой труд.
И «я», и «закончил», и «мой», и «труд» были произнесены хотя и тихо, но на таком подъёме душевных сил, что могло показаться – возвестил на всю округу, на весь белый свет.
Бухнулся на первый попавшийся стул – тяжело дышал, утирал ладонью взмокший лоб.
– Ты что, папá, бежал? За тобой кто-то гнался? – спросил Леонардо, убедившись наверняка, принюхавшись и вглядевшись, что отец совершенно трезв.
Константин Олегович последние годы хотя и украдкой, никогда до безобразия, но много и, как сам говорил, «самозабвенно», «ища истину в вине» пил. Однако месяца три назад он неожиданно углубился в свою давно заброшенную художническую работу. И до того ею увлёкся, что «забывал даже остограммиться», «основательно поискать истину в вине».
– Да, да, «гнался», – ответил отец сыну. – Но не кто-то, а что, – она, идея. Почти двадцать лет она меня преследовала, не давала мне расслабиться, просто жить, что делают миллиарды других людей. То есть живут-поживают в своё удовольствие. А в последние месяцы так и вовсе погнала меня. Видать, созрела до самой крайней и неудержимой зрелости. Погнала, точно настропалённый гончий пёс с кровожадными охотниками бедолагу зайца. Торжественно сообщаю вам, мои самые дорогие на свете люди: я только что – час ли, два ли назад – закончил картину. Ту, ту картину! Ту самую, под названием «Взываю!». Её – мою мучительную отраду, моё отрадное мученичество. Не кривись иронично и надменно, Лео! Слогом я говорю хотя и высоким, неподобающим для нашей благоразумно приземлённой и сплошь осчастливленной жизни, но правдивым слогом, потому что сердцем говорю вам.
Екатерине летуче, но ярко припомнились образы и краски того необычного полотна: что-то такое яростно и беспощадно колоритное, гнетущее чувства и мысли. У Екатерины тогда даже зарябило в глазах, и она лишь только и смогла понять, что на картине – вихри красок и звёзд. Они свивали собою какой-то несусветный облик: человека или существа иного ли рода – совершенно невозможно было понять; однако можно было распознать глаза, нос, губы, брови, гривастые сивые космы.
– Я принёс, ребятушки, на ваш суд мой труд. Только вы оба, каждый по-своему, но устремлённые к духовным высотам бытия, а не к накопительству и словоблудию нынешней эпохи, способны правильно оценить его. Молчите! Не возражайте! – неожиданно и испуганно воскликнул Константин Олегович, хотя Екатерина и Леонардо сидели завороженно тихо, потрясённые поступком и речью нежданного, но глубоко уважаемого ими гостя.
– Да, да, прошу, ребята, дети мои, молчите. Лишнее слово или жест могут вплестись в нежнейшую ткань этого великого для меня момента жизни и судьбы и разрушить, а может быть, даже исковеркать очарование и восторг в моей душе. Извините, может быть, я сегодня не в себе. Итак!