Книга Любовь - Карл Уве Кнаусгорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет.
— Нет. У него своя журналистская линейка, которой он всех меряет. Журналисты всех стригут под одну гребенку, на этом вся система и держится. Но таким путем он не подойдет даже близко к тому, кто ты таков на самом деле. Об этом даже мечтать не приходится.
— Но это всех касается, Гейр.
— Возможно. А возможно, и нет. Ты со своим превратным мнением о себе и желанием быть как все — из той же оперы.
— Это ты так считаешь. Но я бы сказал, что такое мнение обо мне, как у тебя, сложилось только у тебя. Ингве или мама или прочие родные-знакомые вообще не поняли бы, что ты такое обо мне рассказываешь.
— Что не отменяет того, что это правда, верно?
— Не то чтобы не отменяет, но я подумал о том, что она сказала о тебе в тот раз, что ты возвеличиваешь всех людей в своем окружении, поскольку хочешь сделать великой свою жизнь.
— Но она и так великая. Жизнь каждого велика настолько, насколько он хочет. Знаменитости, звезды, которых все знают, стали известны не сами по себе, за счет собственных усилий, но поскольку кто-то сделал им славу, кто-то о них написал, снял фильм, поговорил с ними, изучает их и восхищается ими. И тогда они становятся величинами для других людей. Это обычная театральная постановка. Разве моя постановка должна быть менее правдива? Нет, наоборот, ведь те, кого я знаю, они в одном со мной пространстве, я могу дотронуться до них, посмотреть им в лицо, когда мы разговариваем, мы видимся то и дело, в отличие от тех, чьи имена у всех на слуху. Я человек из подполья, а ты Икар.
К нам шла официантка. На тарелке, которую она поставила перед Гейром, кусок мяса высился как утес посреди моря белого лукового соуса. На моей темной кучей лежали фрикадельки, упираясь в светло-зеленое пюре из горошка и красное брусничное варенье, с густым светло-коричневым соусом по краю. Картошка была подана в отдельной миске.
— Большое спасибо. Мне еще одно, спасибо, — сказал я, глядя на официантку.
— Одно «Старо», ага, — сказала она и взглянула на Гейра. Он положил салфетку на колени и помотал головой:
— Я потом, спасибо.
Я выцедил из стакана последние капли и положил на тарелку три картофелины.
— Это ничуть не комплимент, если ты вдруг так подумал, — сказал Гейр.
— Что именно?
— Образ святого. Никакой современный человек не стремится в святые. Что у них за жизнь? Страдание, самопожертвование, смерть. Никому на фиг не сдалась отличная внутренняя жизнь, когда толком нет внешней. Народ думает только о том, как употребить внутреннее для успеха и процветания во внешней жизни. Как современный человек смотрит на молитву? Для него существует лишь один тип молитвы — исполни мое желание! Современный человек молится, только если хочет что-то получить.
— Мне много всего хочется.
— Да-а. Но радости оно тебе не дает. Не стремиться к счастливой жизни — самое провокативное, что только может сделать человек. И это тоже не комплимент. Наоборот. Мне нужна жизнь. Это единственное, что чего-то стоит.
— С тобой говорить — все равно что ходить на психотерапию к дьяволу, — сказал я и подвинул ему миску с картошкой.
— Но дьявол в конце всегда проигрывает, — сказал он.
— Не могу сказать, не знаю. Конец еще не наступил.
— Тут ты прав. Но ничто не указывает на его победу. Во всяком случае, насколько я вижу.
— Даже когда Бога среди нас уже нет?
— Среди нас было слово. А Бога с нами и раньше не было, он был над нами. Теперь мы его интериоризировали. Забрали себе.
Несколько минут мы ели молча.
— А вообще как? — спросил Гейр. — Как день прошел?
— Дня, считай, не было, — ответил я. — Начал было писать доклад, — ну тот, — но выходит чушь какая-то, бросил и читал, пока сюда не поехал.
— Не самое дурацкое занятие.
— Само по себе нет. Но я ужасно раздражаюсь на вот это все. Ты, кстати, никогда этого не поймешь.
— Вот это все — оно что? — спросил Гейр и отодвинул полулитровый бокал.
— В данном конкретном случае оно — то чувство, которое у меня возникает при необходимости написать текст о моих двух книгах. Я вынужден делать вид, что считаю их значительными, иначе у меня не получится о них рассказать, а это все равно что нахваливать себя — ужасно отвратительно, потому что в итоге я должен стоять перед ними и расхваливать свои книги, и слушателям это окажется интересно. Почему? А потом они подойдут ко мне и станут говорить, какие эти книги фантастические и до чего хороший доклад я сделал, а я не хочу смотреть им в глаза, не хочу их видеть, я хочу вырваться оттуда, потому что я пленник, понимаешь? Похвала — это, блин, худшее, чему можно подвергнуть человека.
Георг Йоханнесен говорил о навыке похвалы, но это ненужный уход в частности, он предполагает существование такой похвалы, которая действительно чего-то стоит, — а ее нет. Чем с более высокого этажа похвала раздается, тем хуже. Сперва я смущаюсь, потому что некуда спрятаться, потом начинаю злиться. Вот этот вот специфический способ обращения с человеком… Ну ты знаешь. Нет, ты же ни черта не знаешь! Ты в иерархии в самом низу. И как раз хочешь наверх. Ха-ха-ха!
— Ха-ха-ха!
— С похвалой не все однозначно на самом деле, — продолжал я. — Если ты похвалил, то это мне важно, это играет роль. То, что это Гейр сказал, важно. И Линда, понятное дело. И Туре, и Эспен, и Туре Эрик. Все самые близкие. Но я говорю о посторонних. Где я не понимаю, с кем и чем имею дело, где нет ни малейшего чувства контроля… Понимаю только, что успех — дело ненадежное, предательское. Смотри, я завожусь, просто разговаривая об этом.
— Я запомнил два твоих замечания и много о них думал, — сказал Гейр и посмотрел на меня, а нож и вилка тем временем парили над тарелкой. — Первое: самоубийство Харри Мартинсона. Как ты рассказывал, что он вспорол себе живот после получения Нобелевской премии. И ты сказал, что точно знаешь почему.
— Да, тут все совершенно ясно, — ответил я. — Для писателя величайший стыд получить Нобелевскую премию по литературе. А по поводу его нобелевки все время возникали вопросы. Он сам швед, член Академии, и было понятно, что здесь — приятельская услуга, что он не заслуживал премии на самом деле. А если незаслуженно, то все это издевательство. И, блин, нужно быть кремнем, чтобы такое издевательство снести. Для Мартинсона с его комплексом неполноценности оно оказалось непосильным. Если он свел счеты с жизнью вообще из-за этого. А второе что?
— В смысле?
— Ты сказал, что задумался о двух вещах, которые я упомянул. Какая вторая?
— По поводу Ястрау в «Разрушении»[69]. Помнишь?
Я помотал головой.