Книга Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот-вот, идите-ко проветритесь да одумайтесь: начадили полную избу. Вешала хоть бы сегодня доделали. Скоро куглину околачивать[22], а вы лен еще не вешали. Не лучше Лясников-то…
Ефим вышел из избы, так и не проронив ни слова.
Свадьбу Поля и Степан сыграли в конце ноября, когда уже полетели с небес белые мухи.
Ефим ходил сам не свой. Казалось, задумал чего-то. Дарья боялась его угрюмости, старалась обходиться с ним ласково. Однажды вечером он, наконец, обронил слова долгожданные:
– Сватом пойдем.
У Дарьи аж дух перехватило:
– К кому, Ефим, сватом-то?
– К Шуре! – И так страшно рявкнул он, что Дарья не решалась ни о чем расспрашивать.
А назавтра набасились они с отцом и отправились к Шуре бойкой да на работу жаркой.
Завидев гостей и Ефима черношарого, Шура до смерти перепугалась, в голбец[23] убежала и сидит там в потемках.
Потолковав со сватами, Василий к гобцу-то подошел да и говорит:
– Ну дак чего, Шура, пойдешь или нет?
А Шура ни жива ни мертва, из гобца, как из могилы, глухим дрожащим голосом отвечает:
– Я не скажу, что пойду, и не скажу, что не пойду. Ты, тятенька, хозяин, тебе решать.
Стали рядиться о приданом. А Шура все в потемках сидит. Слышит, как говорит отец:
– Я ей телушку даю. Она у меня заработала. Пошли телушку смотреть.
А Ефим не ушел, у печи стоит. А Шура о том не знает, думает, и женишок ее на телушечку ушел поглядеть. Хорошая у них телушечка. Ладная.
А дело под вечер было. В избе темненько: сваты-то в стаю с лампой ушли. А бабушка Шурина, столетняя Фекла, на печи лежала.
И думает Шура: не век же в подполье сидеть, дай-ко я выйду да на печь за бабушку лягу. Хоть и темненько, да ведь каждый уголок в своей избе знает Шура. Ну, думает, не сбрякаю. Вышла из гобца, шагнула раз-другой, оперлась – да прямо Ефиму в грудь! Не думала не гадала, что он тут, у печи стоит. Обмерла Шура, дара речи лишилась.
И Ефим не нашелся что сказать.
Залезла Шура на печь за бабушку, ноги длинные к животу поджала, лежит, не дышит.
Вернулись сваты. Отец опять к гобцу подходит:
– Ну, Шура, вылезай, Богу молись.
А Ефим по-доброму выговаривает, с сердечной ухмылкой:
– Да она уже на пече, а не в гобце.
И отлегло у Шуры на сердце. Сели пить чай. Шура за большой самовар спряталась, глаз не кажет. А Ефим-от из-за самовара все выглядывает да выглядывает, словно никогда прежде невесту свою не видывал.
Так высватал Ефим Шуру. Но ходил к ней редко. Шуру до самой свадьбы спрашивали:
– Чего это Ефим к тебе с вистью не ходит, гостинцев не носит? Помнит ли, что у него невеста есть?
От бабьих пересудов бедная девка не знала куда деться, опускала глаза и отмалчивалась.
Зимой старик Тимофей совсем занемог. Исхудал. Кожа да кости. Но был в толку. Все ладно да складно говорил. Как-то доплелся до передней лавки, сел, долго-долго в окно смотрел да молвил:
– Всю жизнь хотел под окнами пихту посадить. А не собрался. Подумать только: девяносто лет собирался дело сделать, а на вот! А теперь уж все, ушло времечко.
Агафья, дикая, возьми да и спроси:
– Почего, тебе, Тимофей, пихта-то под окнами?
– А как бы сейчас хорошо было: за век-от пихта о какая выросла бы! И не надо бы в лес идти, как помру. Тут тебе венок, под окнами. А нынче, гляди-ко, сколько снегу насыпало. Убродно в лес-от…
Агафья только крестилась да молитву шептала. На другой день Тимофей опять доковылял до лавки. Сел. Увидел, мужики из леса сено везут.
– Ой, – говорит, – сколько зайцев набили! На каждом возу – только биленько! – А дальше опять о пихте под окнами: – Надо же, не собрался, а ко сту поворотило.
Забеспокоилась Агафья. Анфисье тревогу высказала.
А под вечер к Валенковым приковыляла посидеть. Сказала, что боязно ей, Тимофей про пихту под окнами поминает.
Анисья с Пелагеей сидели за прясницами, пробовали отвлечь Агафью от мыслей тягостных.
Анисья прясницу отложила:
– Ну, Поля, по два простеня сегодня напряли[24], и слава Богу.
Из печи достала корчагу заячьих голов, в центр стола поставила: аромат, дух от них по всей избе!
Агафью пригласили отведать зайчатины, да та уж домой засобиралась. Егор разворчался:
– Ну вот! Ничего не посидела. Чего тебе? Шибко торопно? Не одного ведь Тимофея оставила…
– Да посидела бы, да до ветру чего-то захотелось.
– В наш нужник сходи. Неужто домой поплетешься?
– А чего назём-от в людях оставлять?
И после этих слов Агафьиных Егор уж больше не уговаривал. Кому в деревне неведомо, что добро это Агафья всегда домой носит, в людях не оставляет?
Пелагея и Степан озорно пересмеивались, за стол усаживаясь, провожали взглядом выходящую из избы Агафью…
Назавтра бабы последний раз попарили Тимофея в бане. Сам попросил:
– Похвощите-ко, не владию весь…
Ох уж прежде любил попариться! Из бани в любую погоду, зимой и летом, босиком ходил – в одном полушубке, накинутом на голое тело.
А теперь вот как: бабы под руки привели, как с праздника хмельного, на кровать уложили.
А он им и говорит:
– Завтра никуда не ходите, не ездите, дома будьте. Ежели как все ладно, то помру. Жалко, с Парамоном на свете этом уж не доведется свидеться…
Бабы крестились, не веря словам его. А назавтра он и правда умер. Бабы, как он и велел, никуда не отлучались.
При них Тимофеюшка распустился. Тихо. Без стонов. Без единого звука. Уснул.