Книга Надсада - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И бросится врассыпную лесная братва по еще не тронутым глухоманям: медведи, лоси, зайцы, бурундуки. Сгинут невозвратно мураши, божьи коровки, букашки и таракашки. Выродятся ягодники, омелеют речки и ручьи. Падет красавец и кормилец кедр. Батюшка-кедр — дерево деревьев, коему молиться бы надобно заместо иконы, ежели нет таковой под рукой. И только ветру будет здесь воля. Ветру да тягучей тоске-кручине по былому да утраченному благолепию природы… Утраченному не от большого ума согласно поставленным грандиозным государственным задачам, а по причине отсутствия такового у тех, кто стоит за всем этим безобразием и кто по большому счету должен бы отвечать и по правде, и по совести, и по вышнему Божьему и человеческому закону.
Нет, конечно, Вовка до такой высоты полета мысли недотягивал, и ни к чему это было ему. У Вовки — свое собственное мироощущение. Свое соображение, своя цветовая гамма чувств.
«Вот где добра-то неучтенного, — соображал он, окидывая порой глазом просторы колыхающейся до горизонта тайги. — Иди, владей, добывай, бери, греби под себя и неси, сколь можешь унести. Не можешь на хребтине, возьми трактор, самосвал. Не можешь в одиночку, найми пьянчуг. Посули им водки от пуза, и побегут за тобой вприпрыжку. Завези их в тайгу, выгрузи, дай жратвы и поставь задачу, мол, пока не сделаете, ничего не получите. А не нравится, топайте назад в поселок своими ножками. Не хотите топать? Далеко? Тогда трудитесь. И будут горбатиться, как миленькие. А не захотят, так о жратве пусть забудут думать. Та-ак-то-о, милаи…»
За работой Вовке думалось легко, мысли выстраивались своим порядком, и каждая додумывалась до конца. Он не увидел, как из дома вышел дядька Данила, некоторое время стоял, наблюдая за племянником, будто что-то про себя прикидывая.
— Ты, паря, я вижу, по-хозяйски задело принялся, — проговорил, вернув Вовку на грешную землю. — Клавдия-то третье платье примерят, чтоб тебе пондравиться, а рожу намазала — не узнать. Не баба — ягодка. Не собираться ли прописаться?
— Эти ягодки, — кивнул в сторону дома племяш, — пускай падают в твою корзину, дядя. А я — домой.
— Гляди ты, — как-то вяло, без нотки удивления в голосе пробурчал Данила. — Оперяшься помаленьку. Ну-ну, меня погоди, вместе поедем.
О девах и о том, где были, они больше не говорили. В Вовкином характере что-то слаживалось, менялось, укреплялось, отмирало. На дядьку Данилу он уже не смотрел завороженно. Дядька теперь представлялся ему, как все смертные мужики, что ходили по Ануфриеву, гнули спину в лесосеке, пили и гоняли своих жен. Но дядька все одно был лучшим среди всех — это вот убеждение в нем нельзя было поколебать. Даже в слабостях своих — лучший. Пять сезонов соболевали, пять годков перемогали неудобства таежной жизни. Данила научил племянника всему, что знал сам. Не опекал и не привязывал к себе, дабы — не приведи господи! — не случилось чего, не попал бы куда, не сделал бы то, что не следует делать.
Другими глазами смотрел теперь Вовка и на поселковых девок, на женщин вообще. И через это надо было пройти, о чем позаботился все тот же Данила Афанасьевич. Предусмотрительно позаботился — это Вовка поймет позже, а сейчас возвращался в Ануфриево иной — рано оперившийся парень, как справедливо подметил старший Белов. Оперившийся и приготовившийся вылететь из родного гнезда.
Уже подъезжая к дому брата, Данила обронил:
— Завтра, в крайности послезавтра, думаю на участок съездить. Запрягу Гнедого и — вперед, по холодку. Проверю капканы, петли. Може, че попалось, иль попалось, да хищники погрызли. С неделю не был. Думаю за ручей Безымянный сходить…
— За какой ручей? — не понял Вовка.
— Есть тамако один, прозывается Безымянным.
Вовка такого ручья не знал, никогда не вторгаясь в пределы владений дядьки. Своего участка хватало — за неделю не обойти.
— Ну а ежели не бывал, то, может, вместе сходим? — продолжил Данила. — За Безымянным славный кедрач. Чистый. Я завсегда на него оринтируюсь: ежели добрая завязь, то в будущую зиму всякого зверья не оберешься. Батюшка-кедр кормит всех, приманивая к себе в урожайные года всякого таежного жителя.
— А в это время чего тебе там?
— Орехи там у меня добытые, вывезти нада, а таскать кули в горку мне уже тяжело, вот и подможешь.
— Да в школу мне… — неуверенно начал Вовка. Он ходил в десятый класс и, надо сказать, по-своему старался, думая поступать в сельхозинститут на охотоведческое.
— Подождет школа-то, не впервой… Подтягивайся на выселки. В юные годы ночь проходит быстро: только прилег, только положил голову на подушку, и вот уже мысли в голове спутались, по всему телу разлилась сладкая дремь. И — одна за другой картины, в кино не надо ходить: то с крыши сарая летишь, но не достигаешь земли, то от кого уносишь ноги, но никто тебя не может догнать, то в пучину воды на самое дно бултыхнешься, а потом вдруг окажется, что стоишь на лугу среди цветов. И так бы всю жизнь.
— Ты че, стервец, в школу-то не идешь? — наклонилась над разоспавшимся сыном Татьяна. — Говяши хочешь сшибать по дорогам аль по тайге всю жись шастать, как дядька? Это он тебя сбил, черт сиволапый. Ну че хорошего в твоих шатаниях? Об учебе нада думать. Спициальность приобретать.
— Я нынче и так поеду поступать, — отговаривался в полусне.
— Ку-ды пос-ту-пать? — наседала Татьяна. — Восемь классов чуть кончил, да еще полтора коридора, в голове — дым. По-ос-ту-у-пать… Ишь ты, поступальщик. За учебниками бы сидел да школу бы хоть закончил, а там бы видно было…
— Буду готовиться, никуда не денусь, — отговаривался, окончательно просыпаясь.
— Вот наказание божье, — доканчивала уже в кути. — Отец где-то по тайгам шатается, а може, нашел уж себе каку-нибудь молодуху на старости лет. Старший сынок — неуч, тока бутылка на уме. Энтот вот тоже. Ни с кого толку нету. Хлещись тут одна. Ой, люшеньки…
Татьяна старела, с годами ожесточаясь все больше. Дочь Люба еще в детстве вывернулась из рук — все к отцу да к отцу. Этот — к лешему с выселок готов бежать сломя голову. Санька, которого жалела больше других и которому во всем потакала, — спивается. С младшего, Витеньки, еще нечего взять.
«Ой, люшеньки…» — глядя вслед уходящему сыну, горевала Татьяна.
Протекли сквозь пальцы детки-то, как протекают ее уже седые волосы, когда принимается прибирать поутру, опустив худые жилистые ноги в стоящие подле кровати валенки. Отгородились заплотом.
«И куды опять наладились с энтим Данилкой? — размышляла. — Може, и ниче, вроде учится, старается…»
На том и успокаивалась.
До выселок было километра три, прошел их Вовка быстро, и скоро показались постройки усадьбы его прадеда Ануфрия, где проживал дядька Данила.
Усадьба представляла из себя замкнутое заплотом пространство, где дом, баня, стайка, сарай, навес поставлены были так, чтобы проживающим здесь хозяевам было предельно удобно передвигаться, задавать корм скотине, справлять какие-то другие домашние заботы. Было здесь свое место для лошади, коровы, овец, курей, для телег разного назначения, для саней, для упряжи и прочего домашнего скарба, какой должен быть на всяком подворье, где живут стайкой, огородом, лесом, рекой. Где в своем месте натянуты шнур для развешивания белья и проволока для передвижения собаки. Сгоревшая некогда баня в стародавние времена построена была на огороде, Данила поставил свою, в нескольких метрах от дома. Стайкой, как мы уже говорили, он не пользовался, а для собак приспособил место под навесом, которые и дом сторожили, и хозяину были заместо друзей и собеседников. Причем каждую он отличал по характеру, достоинству, полезности. По-своему и воспитывал. К примеру, можно было наблюдать такую картину. Выйдет на крылечко с ружьишком в руках и призовет к себе напакостившего кобеля Бурана. Тот приближается против всякого своего желания, поскуливая, ползком.