Книга Надсада - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотел бы поехать туда и Вовка. Но приезжавшая погостить к родителям сестра убеждала, чтобы он сначала поучился — ну, хоть в Иркутске на охотоведа.
— Будет специальность, — говорила Люся, — устроишься куда угодно, а это дело, то есть охотоведение, я думаю, как раз по тебе. Вот и не тяни, поступай, а в армию и после института сходишь. В армии с образованием будешь на виду.
Люся рассуждала по-городскому, рано смекнув, что ученому человеку всюду полегче. Потому мужа-бетонщика толкнула на вечернее отделение техникума, где тот учился уже на третьем курсе.
— Потом, — убеждала брата, — на заочное в институт и будет начальником цеха, и я при нем — барыня. На директора, конечно, не потянет, но кто знает — может, до главного механика дойдет или до главного инженера. А это и квартира хорошая, и зарплата, и положение. Я сама сейчас хожу на курсы кройки и шитья, дома всех обшивать буду, да и лишний заработок в семью. Я, Володя, весь век штукатурить и малярничать не собираюсь. Работа эта не женская — тяжелая, грязная. Я потом куда-нибудь в ателье устроюсь. Так что ты долго не думай, а поступай учиться, ну и мы с Игорем подможем, чем сможем, — не век же тебе в этой глухомани прозябать. Давай, братик… По лету же приезжай к нам погостить. Город покажем, посмотришь, как люди живут. Ты ведь нигде не был, потому и Ануфриево тебе кажется столицей. Между тем Ануфриево — поселок умирающий. Ну, десять лет еще, пятнадцать — и лес кончится. А так как другого производства здесь нет и не предвидится, людям станет нечем жить. Он уже умирающий. Посмотри, за сколько километров люди ездят валить лес и как стало трудно вывозить его из лесосек. Теперь вспомни, сколько вокруг Ануфриева лет десять назад было мелких леспромхозов — десятки, если не сотни. И где же они сейчас? Все расформированы: техника, дома вывезены, люди разбрелись кто куда, хотя там остались родные им могилки. И никто не спросил: хотят ли они выезжать или не хотят. Так же будет и с Ануфриевом. Или посмотри, как люди стали пить, особенно молодежь, которой бы вперед глядеть, строить собственную жизнь, чтобы в жизни этой добиться чего-то путного, а им ничего не надо. Почему? Да все по той же причине — по причине отсутствия перспектив. А молодежь к этому всегда была особенно чувствительна.
Люсины доводы убеждали, и Вовка уже твердо решил про себя: поедет учиться, хотя родителям и дядьке Даниле пока ничего не сказывал.
Взгляд сестры — взгляд родного ему человека, но как бы со стороны. Иной угол зрения, иное видение, иное понимание ситуации.
Добавим также, что в семье Степана и Татьяны Беловых был старший сын, Санька. Этот представлял поколение леспромхозовцев, созревшее к середине семидесятых годов, когда среди работяг почалось повальное пьянство. К бутылке горькой пристрастился и Санька.
И, видно, не могло быть по-иному: поселок все более обретал черты поселения-временщика, что хорошо понимали его жители. Вот кончится лес, а он когда-то должен был кончиться, и нечем будет заняться людям. Близость Саянских гор не могла не влиять на климат, и зимы здесь были, как нигде, суровые, лето — короче короткого, следовательно, о развитии сельского хозяйства в Ануфриеве нечего было и думать.
Потому началось и шатание в людях, коснувшееся в основном молодых, приходящих на смену отцам. Когда все вокруг переделалось, перекроилось и тайга, реки, озера вдруг стали доступными для сиюминутного разграбления, молодых уже ничего не интересовало, не имели они жалости к лесам, к обитающим в них зверю, птахе, мурашу, к плескавшейся в реках и озерах рыбешке.
Лесосеки представляли из себя искореженные техникой пространства с обрубками и обломками древесины. Именно древесины, потому что останки деревьев уже ничем не напоминали таковые. Немало брошено было уже заготовленного леса в местах, откуда лесорубы выехали. Сштабелеванный, многими тысячами кубометров прел он, никому не нужный, а вместе с ним погибала и тайга.
Но и этим не кончался разбой. Лесорубы выхватывали лучшие участки, и если на их пути попадался кедровник, он также подлежал уничтожению, что было подлинно кощунством по отношению к редкому дереву-красавцу да и к сибирской природе в целом, что поколение Данилы и Степана еще почитало за великий грех.
Оттого, видно, и пили люди, что по трезвянке не всякую пакость можно сотворить. Пьяному же — и море по колено.
Думается, понимало это и леспромхозовское начальство, сквозь пальцы смотрящее на приезжающих в лесосеки полупьяных мужиков, где они постепенно трезвели и стервенели, чтобы уж по возвращении домой наново залить глотки, умыкнув из семьи последний рубль.
В доме родителей Санька появлялся нечасто и с единственной мыслью — похмелиться. На похмелку же могла дать только мать, и, если ее не было, ходил из угла в угол понурый, не поднимая головы и ни на кого не глядя.
— Попробуй только что-нибудь стибрить, я тебе тогда всю морду расквашу, — на всякий случай упреждал брата Вовка, если, конечно, сам был дома.
Для Вовки старший брательник не представлял интереса, потому как тот, по его мнению, не умеет жить и никогда не научится. Никогда уже ничего не добьется, ни к чему путному не приклеится. Не так и не тем местом надо поворачиваться в жизни. Не то в ней искать и не то находить. Не туда идти, куда идет Санька. А идет он — в никуда. Просто напьется однажды и — сдохнет. Без смысла. Без следа. Без борьбы.
И так, как брательник, в Ануфриеве жили многие. Вернее, перемогали жизнь. Перемогали день, месяц, год. Опускались ниже низкого. И путных детей от таких не будет. Шалопаи какие-нибудь. На шалопаях этих род таковских и прервется. Точно так же прервется, как прерывают они жизнь дерева, зверя, птахи, мураша.
Эх, дали бы ему волю, каждую срубленную лесину бы учел, не дал бы упасть и щепке, и все — в дело. На лесе, если подойти с головой, можно много заработать, а не так, как эти, — крошат и крушат. Наблюдение это, вывод этот Вовка Белов сделал в самый первый раз, как побывал с отцом в лесосеке, где шла рубка леса. Но тогда еще блюли порядок. Собирали сучья. Берегли подрост. Не валили кедр. Эти же совсем остервенели.
Подымаются утром полупьяные, немытые от бани до бани, с заросшими щетиной физиономиями. Ругнутся с бабами, натянут на себя кое-как спецуху и — к конторе. И там спрашивают друг дружку:
— У тя ниче не осталось со вчерашнего?..
И знают, о чем спрашивают, потому как в очумелых головах только одна мысль и жива — похмелиться бы. И — находят. Под землей находят похмелку. Вливают в свои глотки, содрогаясь при этом всем телом, и радуются — не знают чему. Вот, мол, какие мы ловкие да умные. Нашли же! А того не понимают, что они уже и не люди. Не человеки, а так, быдло лесосечное. И — в будку машины. Едут, трясутся по ухабам, прижимая к телу недопитые бутылки, которые время от времени вынимают, и, подпрыгивая на ухабах, толкают горлышком в воспаленные рты, и сглатывают какое-то количество жидкости. Выдохнут из воспаленного нутра винную вонь, сожмутся всеми членами тела и, стараясь перекричать друг дружку, рассказывают о вчерашних подвигах.
А лес, тайга ждет таких не дождется. Вот, мол, наедут, вытряхнутся из будки, разожгут костерок, напьются чиферу, доцедят поллитровки, заведут трактора, бензопилы и вторгнутся с остервенением в пределы лесосечные, как вороги лютые. И будто ничегошеньки не надо ни им самим, ни их деткам, ни их внукам, ни соседским деткам и внукам, тем, кто живет в одно время с ними и будет жить после них.