Книга Вкушая Павлову - Дональд Майкл Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, возможно, так оно и было. Не знаю. Но после этого у деда и вашей матери наконец-то установились нормальные супружеские отношения.
— Значит, моя сестра Анна…
— Тетя Анна была их первенцем. Вы правы.
— Неудивительно, что я ее всегда недолюбливал.
Он достает из кармана жилетки золотые часы:
— Мне пора. У меня деловая встреча, и мне надо успеть на вечерний манчестерский поезд.
— Странно, но труднее всего мне принять то, что папа — Якоб — спал с моей нянькой, Моникой, — медленно говорю я. — Наверно, мне казалось, что она принадлежит только мне.
— Он был вынужден от нее избавиться, когда его брак вошел в нормальное русло. А она уже успела к нему привязаться. К несчастью. Папа рассказывал, что, когда дедушка отказал ей от дома, она закатила истерику. Угрожала рассказать моей матери о том, что между ними было. Поэтому пришлось прибегнуть к хитрости. Она стащила какую-то драгоценность, и ей пригрозили, сказав, что заявят в полицию, если она не уберется подобру-поздорову.
Мой карциноматозный рот растягивается в безмолвной, невеселой ухмылке.
— Дела между тем шли хуже некуда, и семья принялась колесить по всей Германии, пытаясь устроиться получше. И тут, вероятно, дед снова застукал их вдвоем в постели. После этого было решено, что семье лучше разъехаться.
— А я-то думал, что это был Филипп, — бормочу я. — Я слышал, как они шептались и плакали.
— Нет, это был мой отец. Впрочем, ваша мать была очень красивой. Я бы нисколько не удивился, узнав, что и дядя Филипп не устоял. А теперь и вы то же говорите… — Он принимается грызть ноготь на большом пальце. — И папа намекал на что-то в этом роде.
— И вот в конце концов мы осели в Вене.
— Да. И в первое время, кажется, вам приходилось нелегко.
— Ужасно. Мы жили в трущобах. Каждый год переезжали с места на место. У стен нашего дома ошивались проститутки! Я ничего не помню об этом времени!
Помню только, как мать энергично потирает ладони, показывает мне на грязь, которая сходит с них, и говорит, что все мы пришли из земли и в землю уйдем.
Мы сидим молча. Я сильно горблюсь.
— Простите меня, дядя Зиги, — говорит он, наклоняясь, и прикасается к моей руке.
— Почему семья моей матери нам не помогала?
— Почему не помогала? Помогала. Как вы думаете, кто платил за ваше образование?
Анна то ли моет, то ли обмывает меня, Люн забивается в угол подальше от невыносимого смрада, а я шепчу:
— Сэм.
— Сэм? Мой кузен? И что — Сэм?
Я хотел было поделиться с Анной тем, что узнал, но понимаю, что мне не хватит сил. Поэтому я лишь говорю:
— Он хороший. Хороший человек.
Озадаченная Анна бормочет:
— Да. Сэм мне нравится.
Она проводит губкой по моему телу. Это касание бесконечно мягко и нежно; но боль опять так сильна, что мне кажется, будто Анна скребет по моей коже бритвой. В ее глазах страх: она боится, что я попрошу у нее позволения умереть сегодня.
— Шур, — шепчу я.
— Да, он уже идет.
— Анна, никому не говори, что мне кололи морфий. Разве что в самом конце.
Я пытаюсь отключить сознание от болевых центров — как оно отключено от зародыша в матке, — чтобы поразмышлять о тех скандальных событиях, что узнал от Самуила. Я представляю себе эту свадебную церемонию восемьдесят три года назад. Скорее всего, в Вене. Я смотрю на радостное торжество глазами Марии, жены Эмануила. Ей всего девятнадцать, но она уже мать и беременна во второй раз. Она видит разрумянившуюся, сверкающую невесту в белых шелках под фатой, видит своего свекра в белом одеянии, чтобы не забывал о смерти и Судном дне. Он вступает под балдахин, который держат четверо мужчин. Мария радуется происходящему: все это так отличается от скучной атмосферы Фрайберга и повседневности. Она искоса поглядывает на Эмануила, и тот улыбается ей в ответ, вскидывая брови в добродушном смешке. Она сжимает его руку.
Раввин произносит благословение над чашей с вином, которую потом протягивает Якобу и Амалии. Немолодой, но все еще красивый жених надевает колечко на палец Амалии и произносит слова: «Зри, ты священна»{43}. Старый раввин читает текст брачной церемонии. Мария смотрит на родителей невесты. У них торжественный, но и счастливый вид.
Но все это ложь; извращение, страшный грех. Отец, можно сказать, женится на своей дочери, ну по меньшей мере на любовнице сына. Сын спит с женой собственного отца. Как же это я ничего такого не почувствовал? Почему вся семья настойчиво отрицала существование Ребекки? И о Салли, о его первой жене, никогда не упоминалось. Я не знаю, когда она умерла и отчего. Никого из нас это не интересовало. Я вспоминаю дядю, поднимающего тост в честь моих родителей (моих родителей!) в какую-то годовщину и с улыбкой цитирующего изречение из Талмуда, гласящее, что для мужчины вторая жена — это та, которую он заслужил, а Якоб заслужил лучшую!
И тут я начинаю вспоминать нечто еще более неприятное. Только что Брейер возбужденно рассказал мне о своей пациентке Берте Паппенхейм, у которой помимо прочих жутких немочей были парализованы три конечности. Вроде бы благодаря откровенным беседам с ним она излечилась. Посвежевший после хорошего обеда, горячей ванны, в чистом белье, выданном мне божественной Матильдой Брейер (в честь которой я потом назову свою первую дочь), я несусь домой и взбегаю по лестнице. Отца я нахожу в его кабинете, он, как обычно, погружен в чтение Талмуда. Я торопливо объясняю, что мне нужно, прошу позволить мне загипнотизировать его. Поставить научный эксперимент, необходимый для моей карьеры. Он, как и всегда, рад мне помочь; моя монография по афазии заняла почетное место на его полках для священных книг. Он хорошо внушаем и скоро погружается в состояние гипноза.
Мы сидим лицом к лицу. Вскоре он начинает словоохотливо признаваться в своих грехах. Точнее, в одном страшном грехе. Я сижу, словно пригвожденный к стулу, а потом разражаюсь потоком справедливых обвинений.
— Да, ты прав, Шломо, — отвечает он чуть ли не со слезами. — Я слаб. Я всегда был слаб. Я не должен был лезть в канаву за шапкой. В тех обстоятельствах я не должен был жениться на твоей матери. Но что еще мне оставалось делать? Или кому другому? Отправить ее на аборт? Забудь об этом. Или мы должны были погубить жизнь бедняжки Марии? И жизнь моих маленьких внуков? — Тяжелый вздох, рыдание. — Ты не можешь себе представить, в каком состоянии находился Эмануил. Он по-своему любил жену, но в то же время любил и твою мать. Любил? Да он был просто помешан на ней! Мне казалось, что таким путем я смогу всех осчастливить.
— А Ребекку?
Еще один глубокий вздох, и он беспомощно машет руками.