Книга Отец и мать - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встречались такие, кого раздражала её улыбка. В улыбке усматривали усмешку, ироничность вплоть до надменности. Однажды даже мать вспылила, когда приехала к дочери на денёк-другой в гости:
– Ну, чего ты, Катя, всё улыбаешься и улыбаешься? Прям дурочка деревенская! Раньше ты так себя не вела.
– Я-а-а?! Улыбаюсь, мама?! – нешуточно удивилась Екатерина. Так ещё никто ей не говорил, и она даже не предполагала, что всё улыбается и улыбается.
– А что, скажешь, нет?
– Ма-а-ама! Нет, конечно.
– Значит, я дурочка! – заявила Любовь Фёдоровна.
Но они, по обыкновению, быстро помирились, прижавшись друг к дружке, наскучавшиеся одна без другой.
Леонардо нередко говорил ей:
– Катенька, ты – моя Мона Лиза. Твоя, теперь вечная, спутница – тайнственная улыбка достойна кисти только художника эпохи Ренессанса.
– Что, тебе снова мерещится прилипшая улыбка на моих губах? – закипала Екатерина.
– Не прилипшая и не мерещится. Я вижу её и её великий смысл воочую, любимая. Твоя улыбка – сакральная всемирная загадка женщины и философский трактат мудреца одновременно.
– Ах! какой высокий слог. Немедленно начинай писать стихи и увековечь мою улыбку в шедевре.
Но задумывалась: что-то, наверное, в ней происходит всё же, если люди так говорят, столь пристально и пытливо заглядывают в её глаза.
И порой подходила к дореволюционному, уже в дымчатой поволоке лет и испытаний зеркалу и внимательно, подолгу всматривалась в своё отражение. Но улыбки и даже бледной тени её не обнаруживала. Лишь примечала ниспадающие от уголков губ тоненькими вислыми усиками две морщинки. И ей мнилось, что раз от разу они всё более углубляются, раздвигаются, делая рот несколько шире. Может быть, предполагала она, эти морщинки и порождали в людях ощущение улыбчивых губ?
– Я – старею, старею, а им чудится, что улыбаюсь, – поворачивала она перед своим любимым, отражающим мир туманисто и загадочно зеркалом голову и плечи.
И так, и этак повёртывалась, выискивая ещё какие-нибудь отметины увядания, «прощевания с молодостью», – ёрнически поддевала она себя. Но таковых отметин, как бы не всматривалась она, тем не менее не обнаруживалось на её прекрасном свежем молодом лице истинной красавицы с роскошной, уже редкостной для города косой.
Иногда поглаживала массивное, узорчатое деревянное обрамление зеркала и приговаривала тихонько:
– Зеркало, благородное моё зеркало, знаю, ты никогда не обманешь. Но настанет час и ты непременно скажешь всю правду обо мне, какой бы она ни была.
Это старинное, занимающее приличное место на стене зеркало Леонардо однажды предложил заменить на входившие в моду трельяжи – трёхзеркалья.
– Катя, этот старик уже безнадежно тусклый, облезлый да к тому же громоздкий, – сказал он. – А чтобы различить в нём свои черты – нужно постараться.
Но Екатерина держалась за переданное ей в наследство от Евдокии Павловны «старика», отказалась поменять на другое. Пояснила Леонардо:
– Я верю этому старцу, этому мудрецу.
– Мудрецу?!
– Мудрецу. За ним – время, а оно никогда и никого не обманет.
– Время безжалостно?
– Оно справедливо.
Оба посмотрели через зеркало друг другу в глаза и улыбнулись. Улыбнулись не весело и не радостно, а задумчиво, в тихом приветствии. Может быть, одновременно и зеркалу была обращена их улыбка: мол, держись, старина, тебя ждёт ещё не мало работы.
Екатерина знала, что красавица, примечала, что интересна людям, и на неё всегда смотрели, заглядывались. Она, не возгордившись ничуть, отчасти даже привыкла к этому, несомненно, льстящему, приятному участию.
Однако когда она тайком съездила к мощам святителя Иннокентия Иркутского, то мало-помалу стала замечать, что теперь на неё смотрят как-то по-особенному: смотрят на неё люди – и их лица, казалось ей, становятся хотя бы чуточку, но светлее, бодрее или просто покойнее. Или так стало получаться: взглянул на неё человек как-нибудь хмуро, а то и сердито, – да неожиданно заулыбался неизвестно отчего. И вот теперь выясняется, что и она сама улыбается, что улыбка вроде как вовсе не сходит с её лица. Никто не решился сказать ей – «улыбаешься дурочкой деревенской», а мать, родной человек, сказала. И Екатерина поняла, разгадала:
«Я жду чуда – я жду ребёнка. Он – радость. А потому и выбивается из меня улыбка сама собой. Иннокентий заронил в меня надежду, и я переменилась, и некоторые люди, с которыми я вместе и рядом, наверное, тоже как-нибудь переменяются, может быть, становятся лучше».
Она, перебирая в памяти события той поры, не сразу, но догадалась, что перемены в ней начались не после поездки, а тотчас же, как она переступила порог того жуткого подвального складского помещения, в котором хранились мощи, по словам старичка-смотрителя, нашего, родного святого, чудотворца сибирьского и всерассеиского. Помнила с отрадой свои те ощущения: какие-то секунды – и она перед мощами превратилась в ребёнка, в девочку маленькую, несмышлёную, но душой распахнутую.
– Здравствуйте, святитель чудотворец Иннокентий Иркутский, – сказала она тогда, и сказала неподобающим образом, совершенно не по чину строгому и обязательному.
И, по совету Евдокии Павловны, попросила желаемое по-простому, совсем не молитвенным словами, а будто у отца родного девочкой попросила гостинца:
– Отец наш святой Иннокентий, пошли мне ребёночка.
Ей было совестно за свою «наивную выходку», но – как получилось, так получилось. Теперь ничего не вычеркнешь, не переменишь.
«Нет, мама, я стала не дурочкой, я стала счастливой», – подчас хотелось ей сказать матери; но они не столь часто бывали вместе.
Однако в чём состояло её нынешнее счастье, – она не могла себе ясно и однозначно объяснить.
«Но что бы ни было, а я жду и верю. Может, такое счастье моё?»
Она оставалась хорошей, верной и старательной, прихожанкой. Исправно ходила на службы в храм, исповедовалась, причащалась. А дома, тихонько, чтобы не мешать самозабвенно писавшему диссертацию Леонардо, молилась перед киотом, перед Державной.
По приезде рассказала о «выходке» своему духовнику отцу Марку, ставшему к тому же для неё и другом добросердечным, и деликатным наставником, и учителем по жизни. У отца Марка не было детей, не было семьи, потому что ещё с молодых лет он хотел высокого духовного служения в сосредоточенности и даже в отшельническом одиночестве. И такая жизнь, такое служение, но без отшельничества, хотя и уже на склоне лет, в нынешней его предстарческой поре, были ему дарованы судьбой и небом. Однако сердце человеческое живёт по неведомым самому человеку законам и уставам, и что бы человек, но не обуянный пагубными страстями и стремлениями, не замыслил для себя, сердце всё одно подправит его, со всей рачительностью, на которую способно в этом мире только сердце наше. Так и с отцом Марком случилось: всем своим надорванным, но добрым сердцем он полюбил Екатерину, эту славную девушку, полюбил как дочь, как младшую сестрёнку, которую непременно нужно защищать и оберегать.