Книга Один в Берлине - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, вынести такое нелегко, и Отто Квангель часто спрашивал себя, почему, собственно, терпит, ведь его все равно ждет смерть, близкая смерть. Но что-то в нем противилось самоубийству, не мог он покончить с собой, оставить Анну, хоть и не видел ее. Что-то в нем противилось, не желало идти у них на поводу, опережать приговор. Пусть вынесут ему смертный приговор, пусть отнимут жизнь, все равно как – петлей или гильотиной. Пусть не воображают, что он чувствует за собой вину. Нет, такого удовольствия он им не доставит, потому и терпел Карличека Цимке.
И странное дело, за эти девятнадцать дней «пес» словно бы проникся преданностью к нему. Он уже не кусался, не сбивал его с ног, не хватал за горло. Если дружки-эсэсовцы подсовывали ему кусочек повкуснее, он непременно делил этот кусочек на двоих и часто сидел, положив свою огромную башку на колени старика, закрыв глаза, тихонько поскуливая, меж тем как пальцы Отто Квангеля перебирали его волосы.
Тогда сменный мастер нередко спрашивал себя, уж не стал ли этот зверь, изображая безумие, вправду безумным. Но если так, то его «свободные» дружки в коридорах бункера тоже безумны. Тогда ничего не меняется, тогда все это племя вместе с их безумным фюрером и идиотски ухмыляющимся Гиммлером дóлжно истребить с лица земли, чтобы нормальные люди могли жить.
Когда пришел приказ, что Отто Квангеля переводят в тюрьму, Карличек загоревал. Он подвывал и скулил, всучил Квангелю весь свой хлеб, а когда мастеру велели выйти в коридор и с поднятыми руками прижать лицо к стене, голый Карличек на четвереньках выскользнул из камеры, сел с ним рядом и тихо, жалобно завыл. Это оказалось небесполезно в том смысле, что грубияны-эсэсовцы обошлись с Квангелем не столь бесцеремонно, как с другими; человек, заслуживший преданность подобной собаки, человек с холодным и хмурым птичьим лицом произвел впечатление даже на этих палачей.
И когда раздалась команда «Марш!», когда пса Карличека загнали обратно в камеру, лицо Квангеля было уже не только холодным и хмурым, у него слегка сжалось сердце, словно бы от сожаления. Мужчина, который всю жизнь был привязан лишь к одному человеку, к своей жене, сожалел, что серийный убийца, этот зверюга, уходит из его жизни.
Анна Квангель и Трудель Хергезель
После смерти Берты в камеру к Анне Квангель определили Трудель Хергезель, вероятно, просто по разгильдяйству. Хотя не менее вероятно и другое: господина комиссара Лауба обе они, в сущности, уже не интересовали. Из них вытянули все, что они знали и что слышали от мужей, и они стали не нужны. Настоящими преступниками всегда были мужчины, а бабы так, сбоку припека, что, впрочем, не мешало казнить их заодно с мужьями.
Да, Берта умерла, Берта, которая простодушно сообщила Анне про ее невестку и тем навлекла на себя гнев комиссара Лауба. Ее потушили как свечку, и она, слабея, скончалась на руках у Анны Квангель, все более тихим голосом умоляя сокамерницу никого не звать. Берта – она так и останется под этим именем, эта женщина, совершившая неведомо какое преступление, – внезапно затихла. В горле у нее захрипело, она задыхалась, а потом изо рта хлынула кровь, струей, потоком; руки, цеплявшиеся за плечи Анны, обмякли, разжались…
Так она лежала, очень бледная и очень тихая, меж тем как Анна горестно спрашивала себя, не она ли виновата в этой кончине. Если бы она не проговорилась комиссару Лаубу о своей невестке! Потом Анна подумала о Трудель Бауман, Трудель Хергезель, и задрожала – ее-то она вправду выдала! Да-да, конечно, оправданий вполне достаточно. Откуда ей было знать, к какой беде приведет простое упоминание о невесте Оттика! Но ведь все продолжилось, шаг за шагом, и в итоге предательство очевидно, она навлекла несчастье на человека, которого любила, а возможно, и не на одного человека.
Думая о том, что ей придется встретиться с Трудель Хергезель глаза в глаза, повторить ей в лицо предательские слова, Анна дрожала. А думая о своем муже, вообще приходила в отчаяние. Ведь она не сомневалась, что этот совестливый, справедливый человек никогда не простит ей предательства и что на пороге смерти она потеряет единственного своего товарища.
Как я только могла быть такой слабой, корила себя Анна Квангель, а когда ее вели к Лаубу на допрос, молила в душе не о том, чтобы он ее не мучил, а о силе, чтобы наперекор пыткам не сказать ничего, что может навредить другим. Эта маленькая, хрупкая женщина упрямо несла свою долю вины, и не только свою: это она, она одна – за исключением разве что одного-двух случаев – разносила открытки, она одна составляла тексты и диктовала мужу. И сами открытки придумала она одна; смерть сына навела ее на эту мысль.
Комиссар Лауб – он прекрасно видел, что она лжет, что эта женщина совершенно не способна на поступки, которые якобы совершала, – комиссар Лауб мог сколько угодно кричать, грозить, мучить: она никакой другой протокол не подписывала, от своих показаний не отказывалась, пусть даже он десять раз доказывал ей, что они не могут быть правдой. Лауб перекрутил винт и был бессилен. Очутившись после такого допроса в подвале, Анна испытывала облегчение, словно искупила часть своей вины, словно теперь Отто может быть чуточку ею доволен. И в ней крепла мысль, что, взяв всю вину на себя, она, может статься, спасет жизнь Отто…
По обычаям гестаповского застенка, убрать из Анниной камеры труп Берты не спешили. Возможно, опять-таки по разгильдяйству, а возможно, и нарочно, чтобы помучить, – так или иначе, покойница уже третий день лежала в камере, наполненной отвратительным сладковатым запахом; как вдруг дверь отперли и втолкнули через порог именно ту, с кем Анна так боялась повстречаться.
Трудель Хергезель шагнула в камеру. Она почти ничего не видела, была до смерти измучена, а страх за так и не очнувшегося Карли, с которым ее только что грубо разлучили, едва не лишал ее рассудка. Она тихонько вскрикнула от испуга, почуяв в камере омерзительный запах тлена, увидев на нарах покойницу, уже в пятнах, распухшую.
– Не могу больше, – простонала Трудель, и Анна Квангель едва уберегла жертву своего предательства от падения.
– Трудель! – прошептала она в ухо полубесчувственной женщины. – Трудель, ты сможешь простить меня? Я упомянула твое имя, ты же была невестой Оттика. А потом он мучил меня, пока не вытянул все. Сама не пойму как. Трудель, не смотри на меня таким взглядом, прошу тебя! Ох, Трудель, ты ведь ждала ребенка? Я и это разрушила?
Между тем Трудель Хергезель высвободилась из рук Анны, прислонилась к окованной железом двери и, бледная как мел, смотрела на пожилую женщину у противоположной стены камеры.
– Так это была ты, мама? Ты это сделала? – И вдруг с неожиданной горячностью: – Ах, не до себя мне сейчас! Они ужасно избили Карли, не знаю, придет ли он в сознание. Может, уже умер.
Из глаз у нее хлынули слезы, и она воскликнула:
– И мне нельзя к нему! Я ничего не знаю, наверно, буду сидеть здесь день за днем и ничего не услышу. Может быть, он умрет и будет давно похоронен, а для меня по-прежнему жив. И ребенка от него у меня не будет – как же я вдруг обнищала! Еще неделю-другую назад, до встречи с папой, я имела все и была счастлива! А теперь у меня нет ничего. Ничего! Ах, мама… – Неожиданно она добавила: – Но выкидыш случился не по твоей вине, мама. Он случился еще до всех этих событий.