Книга Расцвет и упадок цивилизации (сборник) - Александр Александрович Любищев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что-то сдвинулось в мире. Кончился Рим, власть количества, оружием вмененная обязанность жить всей поголовностью, всем населением. Вожди и народы отошли в прошлое»;
«Личность, проповедь свободы пришли им на смену. Отдельная человеческая жизнь стала Божьей повестью, наполнила своим содержанием пространство вселенной. Как говорится в одном песнопении на Благовещение, Адам хотел быть Богом и ошибся, не стал им, а теперь Бог становится человеком, чтобы сделать Адама Богом („человек бывает Бог, да Бога Адама сделает“)»;
«Сима продолжала:
– Сейчас я вам еще кое-что скажу на ту же тему. А пока небольшое отступление. В отношении забот о трудящихся, охраны матери, борьбы с властью наживы, наше революционное время – небывалое, незабвенное время с надолго, навсегда остающимися приобретениями. Что же касается понимания жизни, до философии счастья, насаждаемой сейчас, просто не верится, что это говорится всерьез, такой это смешной пережиток. Эти декламации о вождях и народах могли бы вернуть нас к ветхозаветным временам скотоводческих племен и патриархов, если бы обладали силой повернуть жизнь вспять и отбросить историю назад на тысячелетия. По счастью, это невозможно»;
«Несколько слов о Христе и Магдалине. Это не из евангельского рассказа о ней, а из молитв на Страстной неделе, кажется, в Великий вторник или среду. Но вы все это и без меня хорошо знаете, Лариса Федоровна. Я просто хочу кое-что напомнить вам, а совсем не собираюсь поучать вас»;
«Страсть по-славянски, как вы прекрасно знаете, значит прежде всего страдание, страсти Господни, „грядый Господь к вольной страсти“ (Господь, идучи на добровольную муку). Кроме того, это слово употребляется в позднейшем русском значении пороков и вожделений. „Страстем поработив достоинство души моея, скот бых“, „Изринувшеся из рая, воздержанием страстей потщимся внити“ и т. д. Наверное, я очень испорченная, но я не люблю предпасхальных чтений этого направления, посвященных обузданию чувственности и умерщвлению плоти. Мне всегда кажется, что эти грубые, плоские моления, без присущей другим духовным текстам поэзии, сочиняли толстопузые лоснящиеся монахи. И дело не в том, что сами они жили не по правилам и обманывали других. Пусть бы жили они и по совести. Дело не в них, а в содержании этих отрывков. Эти сокрушения придают излишнее значение разным немощам тела и тому, упитано оно или измождено. Это противно. Тут какая-то грязная несущественная второстепенность возведена на недолжную, несвойственную ей высоту. Извините, что я так оттягиваю главное. Сейчас я вознагражу вас за свое промедление»;
«Меня всегда занимало, отчего упоминание о Магдалине помещают в самый канун Пасхи, на пороге Христовой кончины и его воскресения. Я не знаю причины, но напоминание о том, что такое есть жизнь, так своевременно в миг прощания с нею и в преддверии ее возвращения. Теперь послушайте, с какой действительно страстью, с какой ни с чем не считающейся прямотой делается это упоминание».
«Существует спор, Магдалина ли это или Мария Египетская, или какая-нибудь другая Мария. Как бы то ни было, она просит Господа: „Разреши долг, якоже и аз власы“. То есть: „Отпусти мою вину, как я распускаю волосы“. Как вещественно выражена жажда прощения, раскаяние! Можно руками дотронуться»
«И сходное восклицание в другом тропаре на тот же день, более подробном, и где речь идет с большею несомненностью о Магдалине»;
«Здесь она со страшной осязательностью сокрушается о прошлом, о том, что каждая ночь разжигает ее прежние закоренелые замашки. „Яко нощь мне есть разжение блуда невоздержанна, мрачное же и безлунное рачение греха“. Она просит Христа принять ее слезы раскаяния и склониться к ее воздыханиям сердечным, чтобы она могла отереть пречистые его ноги своими волосами, в шум которых укрылась в раю оглушенная и пристыженная Ева. „Да облобыжу пречистые твои нозе и отру сия паки главы моея власы, их же Ева в рай, пополудни шумом уши огласивше, страхом скрыся“. И вдруг вслед за этими волосами вырывающееся восклицание: „Грехов моих множества, судеб твоих бездны кто исследит?“ Какая короткость, какое равенство Бога и жизни, Бога и личности, Бога и женщины!»
Я с большим удовольствием переписал дословно примерно четыре страницы текста: Пастернак, очевидно, тщательно штудировал богослужебные песни и нашел в них много поэзии, отвечающей его собственному мироощущению. Налицо и критика, не все воспринимается как нечто абсолютное, но в целом в оригинальной, простой и художественной форме делается попытка реабилитировать христианство, извлечь из христианской традиции то, что было позабыто и частично искажено. Но, конечно, этим путем вряд ли удастся убедить того, кто еще не пришел к необходимости радикального пересмотра мировоззрения, и еще меньше эти эстетические и этические упражнения могут служить основанием для конструкции той идеологии, которая может вывести человечество из морального и социального тупика. Это подлинно «свеча горела на столе». Но ведь свет свечи распространяется на слишком малую область. У Пастернака совершенно ясно выражено не только стремление к апологии христианства, но и осуждение еврейства, не принявшего христианство. Это великолепно выражено в беседе друга Живаго, еврея Гордона (стр. 133–134). Гордон говорит: «Теперь я тебе отвечу по поводу сцены, которую мы сегодня видали. Этот казак, глумившийся над бедным патриархом, равно как и тысячам таких же случаев, это, конечно, примеры простейшей низости, по поводу которой не философствуют, а бьют по морде, дело ясно. Но к вопросу о евреях в целом философия приложима, и тогда она оборачивается неожиданной стороной. Но ведь тут я не скажу тебе ничего нового. Все эти мысли у меня, как и у тебя, от твоего дяди. Что такое народ? – спрашиваешь ты. – Надо ли нянчиться с ним, и не больше ли делает для него тот, кто, не думая о нем, самою красотой и торжеством своих дел увлекает его за собой во всенародность и, прославив, увековечивает? Ну конечно, конечно. Да и о каких народах может быть речь в христианское время? Ведь это не просто народы, а обращенные, претворенные народы, и все дело именно в превращении, а не в верности старым основаниям. Вспомним Евангелие. Что оно говорило на эту тему? Во-первых, оно не было утверждением: так-то, мол, и так-то. Оно было предложением наивным и несмелым. Оно предлагало: хотите существовать по-новому, как не бывало, хотите блаженства духа? И все приняли предложения, захваченные на тысячелетия»;
«Когда оно говорило, в царстве Божием нет эллина и иудея, только ли оно хотело сказать, что перед Богом все равны? Нет, для этого оно не требовалось, это знали до него философы