Книга Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А кто, Сергей Григорьевич, они?
— Как — кто они? — переспросил учитель, удивленно посмотрев на студента. — Уж верно не мы с тобой…
— И правда, — поддержала Люда Аржанца. — Я сама слышала в Барановичах, как одна разодетая дамочка говорила другой: «А зачем вам, милая Анна Петровна, надрываться самой — возьмите Глашу». Это о наших деревенских девчатах!..
— Что, нетипично? — язвительно усмехнулся, глядя на Толю, Аржанец. — Ох и мастера мы прикрываться этими словами. Так распишет иной — читать тошно. А пускай бы пришел сюда, пускай подумал, каково это — жить в ожидании, когда повесомее станет трудодень. Ты, Климёнок, и на свой счет возьми из этой ношки хоть трошки. Тоже, браток, приукрашиваешь. Я твой очерк читал.
Люда, сидевшая между ними, встревоженно посмотрела на Толю. Хотела даже спросить: «Что с тобой?..» Как-то очень уж странно он себя ведет — покраснел, глядит в пустую тарелку, покусывая нижнюю губу и некстати барабаня пальцами по столу… «Что с тобой, Толя?» — напрасно ждали ответа черные испуганные глаза.
Люда хотела уже прийти ему на помощь, сказать Сергею Григорьевичу, что Толя не такой, но вот он сам словно проглотил — даже на сторонний взгляд приметно — что-то очень горькое, поднял глаза и, принужденно улыбнувшись, сказал:
— Хорошо, Сергей Григорьевич, учту.
— И я скажу, Толя, — хорошо. Привыкай, хлопче, с правдой дружить. Ваш брат писатель да журналист…
— Да какой я писатель! — вспыхнул Толя. — Какой я им брат!
Аржанец засмеялся.
— Ну ладно, — сказал он, — ты им еще не брат, ты еще только учишься. Мир? Но начинай ты уже, браток, сразу без патоки. Будь и сегодня добрым разведчиком. Гляди не сверху, не издалека…
Сначала, когда только сели за стол и Аржанец заговорил, Толя смотрел на его руки. Большие, рабочие, как видно, еще с давними мужицкими мозолями. Студент с уважением, даже с гордостью подумал, что эти самые руки были когда-то в панских наручниках, потом сжимали партизанский автомат, листали странички школьных тетрадок и институтских учебников, когда он, учитель, учил и заочно доучивался сам. Толя вспомнил ночь в лесу, огонек в занесенной снегом землянке под высокими шумевшими соснами, первую встречу с Аржанцом и простые, тогда казалось — на диво простые, негероические слова комиссара: «Долби под рельсом и долби… Сегодня заряд, а завтра два…»
Сейчас он думал о той ночи, вообще об Аржанце уже несколько иначе. Даже глядел на него исподлобья.
«Тогда в лесу, — думал он, — мне стало легче даже от твоего присутствия, от слов твоих, от взгляда, от смеха. А теперь ты, неожиданно явившись, взял у меня это горькое «отчего?», как будто только затем, чтоб еще больше колоть им душу. Уже не только не утешаешь меня, а колешь, словно хочешь себя этим облегчить. Ты и тогда не утешал. Однако же и не колол. «Без патоки… Разведчиком…» Спасибо и на том. Только кто ж это напечатает без патоки? Ты?..»
В разговор вмешался дед, который до тех пор, видно от недомогания, молчал.
— Правильно говоришь, Сергей, — сказал он. — Рабочего человека надо поднять высоко, чтоб перед ним всякая дрянь с накрашенной мордой не морщилась, чтоб его уважали, чтоб он знал свое, чтоб он свое имел. Что, мы не можем сделать, чтоб ему было лучше? Заводов вон понастроили всяких, машин, городов, а тут так и руки отсохли. Не фыркай, Люда, — очень уж ты стала деликатная… Только за дело никто не возьмется как след…
Стало помаленьку смеркаться. Дядька Антось почувствовал усталость, он ушел за перегородку.
А они все сидели, разговаривали и, точно по безмолвному уговору, поджидали Максима, то и дело вспоминая его.
— Сергей, — послышалось вдруг из-за стены, — иди, брат, сюда.
Все встревоженно встали.
Старик сидел за перегородкой у столика, оседлав лысину полуобручиком наушников, и слушал радио. Так вот почему дед молчал!
— О налоге говорят. Налог снизили, — шепотом сказал он, точно боясь помешать тому, кого слушал. Снял наушники, отделил один и протянул его Аржанцу.
— Ну, ну… — прошептал тот и присел рядом с дедом на табуретке.
Толя и Люда тихо стояли в тесной спаленке, в сумерках, а слушавшие только дразнили их проявлениями своих чувств.
— А что! — гудел старик. — Вот это так! С сотки бери, а не с деревца, не с улья…
— Тш-ш-ш… — шипел Аржанец, утихомиривая его и только улыбкой выдавая волнение.
Снова долгая пауза.
— А что! — снова не выдержал старик. — Правильно говорит! Лодырей только разводили да финагентов…
— Да тише вы, папа!
На этот раз Аржанец остановил Люду, посмотрел на нее, сказал свое «тш-ш-ш» и даже шутя погрозил девушке пальцем.
Опять пауза, на этот раз еще более тягостная.
— О! — не выдержал Аржанец. — Давно пора. Народ наш это облегчение заслужил.
Последовавшее за этим молчание было еще более долгим и мучительным.
Толя и Люда стояли рядом в темном углу; старик и Аржанец сидели полуотвернувшись от них. Толя осторожненько нашел руку девушки и горячо сжал маленькие пальцы…
Рука ее едва уловимо вздрогнула, а потом ответила таким же едва уловимым пожатием.
Потом Люда опомнилась, отняла руку и вышла в другую комнату.
Там она почти неслышно ходила в кухню и обратно, осторожно бренчала посудой, казалось пряча за этим волнение, а может быть, даже вызывая Толю… Кто знает?
Толя вышел и, осторожно ступая, пошел за нею на кухню.
«Подумают, что напиться», — мелькнула мысль.
Люда ждала его. Хмельной от счастья, он встретил в полутьме ее волнующее тепло, ощутил его и на груди, и на губах, и вокруг шеи…
— Толечка… что ты… не надо… — шептала она между поцелуями. — Ну, иди… Ну, не надо…
А руки жарко обвивали шею, губы тянулись к губам, и глубокие черные глаза были наконец так близко — то у самых глаз его, то под горячими и жадными губами…
Письмо все еще не было прочитано.
Позднее утро.
Солнце, которое сегодня взошло как раз за мельницей, поднялось уже значительно правее и выше и свысока поглядывало на дедову усадьбу и островок. Роса прячется только в тени густой листвы.
Работяги жернова уже грохочут, все так же ласково повторяя имя молодой хозяйки.
Сквозь этот шум, к которому здесь давно привыкли люди, и лошади, и птицы, сегодня пробивается бодрый стук молотка по железу, напоминая прошедшую косовицу. Косу чаще всего отбивают до солнца. А это четкое постукивание — совсем другая работа. И не работа даже, как сказал бы дядька Антось, а забава.