Книга Последний Иерофант. Роман начала века о его конце - Владимир Шевельков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет! Не может быть, чтобы это написал Сернов». Думанский украдкой посмотрел на Семенова, все еще перебирающего столичные списки ложи «Орфея», и его красовавшийся на вешалке-стойке, точно с иголочки, мундир, сравнил на всякий случай портрет и модель. «Это он. Мне ничего не кажется — полнейшее сходство!»
Адвокату хотелось закрыть глаза, но любопытный взгляд побежал теперь по золоченым корешкам в книжном шкафу: вот стоит такой знакомый, привычный еще со времен, когда он носил форму правоведа, многотомный «Свод Законов Российской Империи», рядом — «Римское право», тома историков от Геродота и Плутарха до Карамзина и Соловьева. «А это что такое?! Издания одиозного „Библейского общества“,[130]печально известная откомментированная лопухинская Библия, какие-то сомнительные альманахи — „Полярная звезда“. Господи, герценовский „Колокол“! Разве он не запрещен до сих пор? Какие-то немецкие издания, мне не известные, — опять эта неразборчивая готика на корешках…» Думанский покосился на Шведова, поймал его недоуменный взгляд: «И он тоже ничего не понимает!»
Викентий Алексеевич в который раз уставился на портрет блестящего жандармского офицера и наконец-то натужно выдавил из себя первое, что пришло на ум, только бы не молчать:
— Какой все же замечательный портрет! Угадывается манера Сернова, его кисть. Неужели это подлинник?
Адвоката точно морозом прихватило от прицельного взгляда застывших, как у мертвеца, нечеловеческих зрачков. Некто в шлафроке, тот, кому они теперь принадлежали, патетически воскликнул:
— В моем доме только оригиналы и мой портрет, разумеется, тоже. А вот это, — сграбастав папки с документами, он театральным жестом потряс ими в воздухе, — ФАЛЬ-ШИВ-КА!!!
Преувеличенно укоризненно покачав головой, он внимательно посмотрел в сторону Думанского.
— Вы так не думаете?! В конце концов, вы находитесь здесь только по одной причине. Меня интересует исключительно ответ на вопрос: кому это в масонских кругах понадобилось перевоплощать вас в Кесарева, человека из абсолютно другой среды. Не вижу мотива — к чему эта нелепая метаморфоза? А скажите-ка, каким это образом в списках среди сильных мира сего, титулованных особ, оказался какой-то адвокат, пусть и такой успешный, как вы? Кому все могло быть выгодно? Может, ты это сам придумал, Кесарев, чтобы избежать кары за все свои злодеяния, за убийство обер-прокурора?! Все, что мне хотелось сегодня сделать, — устроить вашу очную ставку с адвокатом Думанским. Но вот ведь какая незадача — после убийства прокурора адвокат исчез! Его нет уже неделю, нигде нет!!! Может, ты и его тоже убил, скотина?!
Думанский ни на секунду не сомневался в подлинности добытых сведений, но не понимал или отказывался понимать происходящее и от волнения рта не мог раскрыть. Взгляд его опять стал блуждать в пространстве, скользнул по столу, остановился на черном кожаном переплете, пробежал глазами заглавие: «Символы и Емблемата». Библиофил-адвокат мгновенно сообразил: «Опять эта мистика, опять она — восемнадцатый век, знаем, как же!» И тут же вспомнилось: «Умножающий познание умножает скорбь…»[131]Решительно все указывало на то, что перед ним оборотень.
Внезапно открылась дверь и вошедший в кабинет старик-камердинер озабоченным тоном прервал гнетущую тишину:
— Ваше благородие, смею доложить! Вы, позволю себе заметить, pardon, еще даже не одеты-с, а авто от его сиятельства князя Мансурова графа Сорокова-Лестмана уже у подъезда-с ожидает. Сегодня пятница-с, его сиятельство изволили-с за вами прислать — они срочно вызывают вас на доклад и просили не опаздывать…
Ротмистр Тайной полиции Его Величества Константин Викторович Семенов за какие-то секунды несколько раз переменился в лице — гамма красок от багрово-красного до абсолютно безжизненного белого отразилась на нем. Едва сохраняя самообладание, жандарм гаркнул:
— Сколько раз предупреждал — без стука не входить! Поди прочь, болван!!!
Он выхватил из верхнего ящика стола револьвер и, нимало не раздумывая, в упор выстрелил в слугу. Черты хозяина кабинета исказились от ярости, отчего его благообразное лицо на мгновение приобрело сходство с мордой дикого зверя! Какая же из этих двух физиономий была истинной?!
Ответом на последний хрип верного слуги: «Виноват-с…» — было циничное господское: «Дурак!»
— Teufel auch! Aber warum habeh diese Russen solche schlechte Gesinde?![132]— неожиданно произнес на берлинском диалекте этот «господин».
Он навел еще дымящийся пистолет на Думанского, но тот оказался проворнее. Дуло гуляевского подарка уже смотрело прямо в лоб того, кто завладел телом доблестного ротмистра Семенова.
— Wo hat ег eine Pistole her?[133]— отчего-то спросил он тоже по-немецки у Шведова.
— Jch weiss das nicht, — невозмутимо ответил однокашник Думанского на том же языке, но с тюрингским акцентом. — Jch habe ihn nur aus der Zelle auf Jhrige Befehl genommen. Er konnte die Pistole nirgends bekommen, denn er stets mitmirwar.[134]
Неожиданно в немецкий диалог вмешался адвокат:
— Eine kleine Unstimmigkeit, meine Herren! Herr Oberst Schwedow hat mir gestern eine Pistole gegeben ueber. Und wer sind Sie eigentlich? Sie sind mir bekannt ganz nicht![135]
Точку в этой едкой реплике поставил смит-вессон — грянул выстрел. По всему кабинету разлетелись страницы бесценных документов. «Ротмистр» на мгновение завис над огнем в состоянии неустойчивого равновесия, как распластавший крылья нетопырь, а затем тяжело рухнул в дышавшую жаром пасть камина, подняв целый рой огненных искр. Пламя вспыхнуло с такой силой, словно в него плеснули керосину.
Думанский повернулся к Шведову, отказываясь верить тому, о чем просто вопиял его разум, молясь в душе, чтобы весь этот дьявольский «карнавал» оказался ошибкой, несчастной случайностью. Но он не мог не верить своим ушам, глазам, а главное — колотившемуся сердцу. Викентий Алексеевич очень скоро окончательно очнулся от наваждения, и даже успел наставить теперь уже на «Шведова» возвращенный ему гуляевский подарок.
Лицо подложного Алексея Карловича изобразило полнейшую растерянность. Он пытался что-то беспомощно бормотать по-немецки — вряд ли слова оправдания, скорее — проклятия. Коллега-правовед, теперь уже нисколько не сомневавшийся в том, что вокруг сплошной фарс, с едким, почти театральным, сарказом произнес: