Книга Жмых. Роман - Наталья Елизарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Любовь — это то, что станет твоей бессонницей», — сказал однажды дон Амаро. Он оказался прав. Увидев Рамона Касареса, я потеряла сон…
…Необратимое, парализующее и ускользающее чувство. Оно накидывается на тебя, как ночной кошмар на спящего ребёнка, захватывает и подчиняет своей воле, а потом вдруг в один миг пропадает; поутру ты оглядываешься по сторонам, видишь в углах комнаты лишь обычные предметы, утратившие с первыми лучами солнца свою колдовскую пугающую силу, и сбрасываешь сковавшее тебя оцепенение. Но где-то в глубине подсознания навечно поселяется крошечный призрак, оставленный на память ночными страхами, который может преследовать годами, а может и не тревожить вовсе: тут уж как ему заблагорассудится, он живёт своей жизнью, он неуправляем… Это как скарлатина, которой переболел в детстве — ты и думать забываешь о ней за давностью лет, но она навсегда срывает твой голос, а дальше, как бы ты не силился запеть, можешь только хрипеть и завидовать тем, с кем болезнь обошлась менее жестоко…
Это наваждение длилось долгие пять лет. Он не обращал на меня никакого внимания. Если нам случалось столкнуться у ворот кораля[35], к которому меня неудержимо влекло, Рамон, приподняв шляпу и буркнув краткое приветствие, тут же стремительно проходил мимо. А иногда недовольно добавлял: «Не крутились бы вы тут, сеньорита, а то чего доброго платьице испачкаете». В его обращении не было и тени почтительности, что меня крайне изумляло, поскольку я уже привыкла к раболепию остальных слуг. Напротив, в интонациях сквозила подчёркнутая небрежность, граничащая с грубостью…
До встречи с ним мне никогда никто не нравился настолько сильно. Да, впрочем, мне и не в кого было влюбляться: все, кто меня окружали, были либо неказистыми оборванцами с плантации, забитыми и затюканными, не вызывавшими ничего, кроме жалости и сострадания, либо напыщенными господами из числа знакомых моего опекуна, которых я побаивалась и избегала. Рамон Касарес выгодно отличался от всех, кого я знала.
Бывший матадор, он привык к вниманию публики, приходившей на корриду поглазеть на него, главного героя кровавого зрелища. В каждом его жесте была уверенность человека, осознающего силу своей привлекательности и умевшего ею пользоваться. За Рамоном прочно закрепилась слава сердцееда.
Но я для него будто не существовала… Когда дон Амаро подарил мне на семнадцатый день рождения превосходного вороного скакуна, и я в первый раз отправилась на нём на прогулку, Рамон, помогая мне сесть в седло, негромко проронил стоявшему рядом кучеру: «Такого жеребца отдать на забаву девчонке!..». В его голосе было столько возмущения, что я опешила. Мне ничего не осталось, как сделать вид, будто я ничего не слышала.
…Разглядывая в зеркало своё отражение, я задавала себе вопрос — неужели я настолько безобразна, что могу вызывать в нём только отвращение? В семнадцать лет мне хотелось верить в то, что я могу нравиться. Тем более, что ему, похоже, нравились все женщины в округе. За исключением, разумеется, меня.
…Однажды мне случилось быть свидетельницей одной безобразной сцены, связанной с Рамоном…
Каждая уборка урожая на плантации традиционно завершалась танцами и гуляниями. Это обычай в наших краях завели беженцы. Как только заканчивались очередные хозяйственные работы, они надевали свои национальные костюмы, брали в руки гитары и выходили на улицу. К ним присоединялись индейцы с мараками[36], выделанными из высушенной тыквы, и фатуто[37] — небольшими деревянными рожками.
Дон Амаро эти празднества не посещал, но и не препятствовал им. Меня он отпускал в посёлок исключительно в сопровождении своего верного пса, управляющего Перейры, который не отходил ни на шаг. В последнее время дон Амаро изводил меня слепой, беспочвенной ревностью. Его подозрительность не знала границ: в каждом поселковом парне ему мерещился очередной мой любовник. Стоило нам остаться с ним наедине, как он начинал изрыгать оскорбления, при этом не забывая подчёркнуть, что я ему всем по гроб жизни обязана. Зная, что он всё равно не поверит ни единому моему слову, я, как правило, молчала в ответ на эти несправедливые и незаслуженные упрёки. Откровенно говоря, его брань для меня была более терпимой, чем ласки, от которых мутило… Даже теперь, когда минуло столько лет, одно воспоминание о них вызывает во мне тошноту… Праздник урожая, устраиваемый испанскими переселенцами, был единственной отдушиной, светлым лучиком, пробивавшимся на закопчённую стену сквозь толстенные тюремные решётки.
…От смуглых черноглазых испанок невозможно было оторвать глаз. Облачившись в длинные разноцветные платья, украшенные воланами, они изящно поигрывали шалью с длинными кистями: то лихо закручивали её вокруг стройного стана, то грациозно набрасывали на плечи. Я как завороженная следила за дробным перестуком каблуков, страстным и выразительным движением рук, распахивающим веер, подобно крыльям большой птицы, взлетевшей в вихре кружев. Мужчины награждали танцовщиц громом аплодисментов. Как только им удавалось увидеть чёрную подвязку на чулке, обнажившуюся при взмахе ноги, они начинали дико хохотать и свистеть. Многие уже были пьяны.
Какой-то менсу попытался угостить меня пивом и тут же получил зуботрещину от Перейры: «Разуй глаза, скотина! Не видишь, кто перед тобой!»… Я, воспользовавшись тем, что мой конвоир отвлёкся, шмыгнула между танцующими и затерялась в толпе.
…Рамона я нашла рядом с подмостками, где расположились музыканты. Он самозабвенно целовался с какой-то красоткой. Красноватые отблески фонарей играли на их лицах.
Я не успела спрятаться. Меня заметили. Девушка, смеясь, что-то прошептала на ухо Рамону. «Уже не знаю, куда от неё деться! — процедил он сквозь зубы. — Ходит по пятам, как привидение!».
И тут к ним подскочила ещё одна девица и бесцеремонно оттащила подружку Рамона за локоть. «Эй, ты, шлюха, — пронзительно завопила она, — я тебе покажу, как парней отбивать!»
В ту же минуты женщины вцепились друг дружке в волосы. На их щеках и шеях багрово вспыхнули многочисленные тонкие полоски. При этом обе визжали, как резанные, и выкрикивали грязные ругательства. Изодранные оборки их платьев волочились куцыми лоскутами и втаптывались в землю.
Мужчины, хохоча во всё горло, подначивали противниц. Кто-то из музыкантов крикнул: «Бабы воюют! Вот потеха!» Рамон, увлечённый захватывающим поединком, смеялся вместе во всеми. Вдруг одна из женщин схватила другую за длинную неаполитанскую серьгу, свесившуюся из уха огромной золочёной бляхой, и что есть силы дёрнула. Её соперница взвыла и выдрала у обидчицы клок волос…
Их разнял Перейра. «А ну прекратите, сукины дочери! — рявкнул он. — Кнута захотели отведать?!». Оборванные, грязные, пышущие злобой женщины, наконец, разошлись. Заметив меня, управляющий обратился ко мне с той же интонацией: «Ах, вот вы где, сеньорита! Прогулка окончена. Мы идём домой».