Книга Духов день - Николай Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Петр пал пред ним на коленки. И оба они заплакали. Обнялись и простояли так-то долго ли, коротко ли – не знаю: мы с дедом Степаном Пименовичем вышли во двор, чтобы им не мешать. А когда возвернулись, Богдан и говорит: «Ты, Степан Пименович, проводи нас завтрева до Тулуна – будем пешим ходом возвращаться к себе на Родину, в Беларусь».
«Да возьмите моего коня», – предложил им дед.
«Нет, – ответил Богдан. – Как явились на вашу землю пешими, так и должны уйти».
Утром и убрались. И знаешь, Настенька, сколь лет прошло с тех пор, а я всё мучаюсь думой: ведь неправильно, когда один богатеет, а у других – тараканы по сусекам ползают. Все должны богатеть одинаково – в том, мне думается, и заключено Вышнее Знание, каким владели старик с его тремя сыновьями. К этому, по моему разумению, и должен человек прилагать усилия…
Первого своего дитёнка Катерина рожала по-старинному – в бане. Принимала роды Настасья. Капитон топтался за дверями, не слыша ни крика бабьего, ни голосочка народившегося дитяти.
Морозы стояли январские, и дело было перед самым Крещением. Вынесла бабка завернутого в одеяльце маленького человечка – и в натопленную заранее избу. За ней приплелась уставшая невестка.
Капитон – тут же. Развернули одеяльце, он глянул и «показал спину». Так ни разу и не взял на руки доченьку, потому как ожидал сына.
Поведение такое будто ножом полоснуло по сердцу даже Настасью, а уж о молодой матери и говорить нечего. Тут-то и понадобилось впервые участие и забота свекрови: плакала потихоньку невестушка, горевала вместе с нею и свекровушка. Катерина высказывала свою обиду женскую, Настасья о своей доле материнской печалилась, выговаривая, как ей трудно и было, и есть, и ещё будет с немчурой – наказанием Божьим. Говорить можно было не таясь – всё одно не слышит, но отчего-то шёпотом, с оглядкой поверяли друг дружке заветное.
Капитон топтался тут же, посматривая в их сторону и, видно, догадываясь, что речь о нём. Потому вдруг подошёл к матери, наклонился к ней, произнёс по своему обыкновению, коверкая слова:
– Хытрая… Хочешь делать?
Повернулся и отдалился.
Настасья сжалась в комок, посерела лицом, заохала-запричитала:
– Ах ты, такой-сякой!.. Дитёнок-то он – всякий дитёнок… Немушку бы тебе, растакой-рассякой, чтоб оголила, да по миру пустила… Ишь, не нравится, что девонька народилась!.. Доченьку не нада ему, немчуре… А ты, невестушка, не печалься и слёз напрасных не лей – сгодятся они тебе ещё… – промолвила напослед.
И снова затяжелела Катерина. И разрешилась, но уже мальчиком.
Никогда не видела Настасья своего Капку в таком возбуждении: силился выговаривать членораздельное, из чего можно было разобрать только одно:
– Малчык… Хоросё… Хоросё… Малчык…
И гладил себя ладошкой по груди, сообщая лицу выражение крайней умильности.
Ещё быстрее забегал по своим заботам мужик, ещё больше работы взвалила на свои плечи Катерина.
С рождением детей семья обретала черты семьи крепкой, даже в чём-то заживающейся: справили обновы хозяйке, купили хороший костюм хозяину. К тому времени прекратились всякие пересуды соседей по поводу соединения глухонемого и женщины здоровой, какая могла бы стать парой кому угодно, да не стала, обретя своё кровное рядом со старухой и её сыном-калекой.
Из родни к концу сороковых в Тулуне у Катерины осталась только тётка Надюшка и её дети. А большая семья Юрченкиных, из которой она выпала, снялась и в полном составе уехала на остров Сахалин по вербовке. Бежала уж в который раз от нищеты беспросветной в поисках счастья, какое никак не давалось этой большой трудящейся семье.
Перед самым отъездом побывала в гостях у дочери мать её Фёкла, которую Настасья встретила со всем к ней уважением. День был будний, хозяева на работе, потому сгоношила бабка чего получше на стол, вскипятила чай.
О чём толковали тогда две сватьи – никто не ведает, но мать свою прибежавшая на обед Катерина застала распотевшей и расслабленной – в том состоянии, в каком бывает удовлетворённая увиденным и услышанным всякая мать. А через некоторое время Катерина с Капитоном ушли провожать семью Юрченкиных на железнодорожный вокзал, где посадили на поезд, и отбыли Юрченкины в дальние дали, как оказалось, навсегда.
– Ужинать будешь? – спросила Катерину Настасья.
– Нет, мама, не могу я сёдни. На душе муторно…
Поглядела на неё Настасья, поглядела и подумала горестно, что теперь уж точно никому не даст её в обиду – ни сынку собственному, ни варнаку какому чужому.
Всякое видывала на своём веку. Бывало, чужой человек ближе единокровного, а единокровный – хуже разбойника с большой дороги. Разденет и разует, а тебе бросит какую-никакую обдергайку на бедность. И её, Настасью, обирали так-то свои же, на кого и не подумаешь.
Часто сидела она у печки, припоминая то одно, то другое. И получалось, что враги вкруг её падали, как снопы. То один сковырнётся, то другой окочурится. А она живёт себе, не изменяя родительским заветам: не зарься на чужое, не трогай того, что тобой не положено, держи язык за зубами, живи своим прибытком, не давай в своем хозяйстве упасть и соломинке, делись с ближним, коли тот попал в беду.
Невестка оказалась как раз такой, о какой грезилось матери для своего калеки-сына. И в том виделся перст Божий: за страданья её, знать, послал Господь таку невестку. И коровой одарил он же: без животины в семье не бывает прибытка.
С того стакана молока Майка стала заметно оправляться и округляться. Катерина бегала к ней чуть ли не каждую свободную минутку, веселея вместе с набирающей силу коровой. А та уже разборчиво ворошила мордой сено, выискивая сладенькое: листочки подорожника, траву зверобой, корзинки ромашки, головки клевера, стебельки пырея, верхушки иван-чая и многое из того, о чём знала только она одна.
С песенкой входила Катерина в загон к Майке, с загодя приготовленными ласковыми словцами, порой лишёнными мало-мальского смысла, но исходящими из самой глуби её женской сути. Да ведь животинка, коровёнка – тоже женщина. Тоже сотворена прародителем для продолжения своего коровьего рода. Всё и вся кругом заплетено-завязано в единый животворящий клубок. Всё и вся, истекая из одного, перетекает в другое, дабы явить миру здоровое и красивое своей душевной и телесной наполненностью потомство.
Майка никогда не ложилась в мокротное. Воды пила вволю. В стайке не гулял колючий зимний ветер.
В доме гудел старинный сепаратор, и то было уже хозяйство бабки Настасьи. Сепаратор был её приданым от родителей, когда ещё много лет назад засобиралась девкой красной замуж за своего демобилизованного из царского флота унтер-квартирмейстера Семёна Зарубина.
Гудел сепаратор, держала бабка за ручку крепкой хваткой, сообщая машине, требуемое вращение его внутренностей. Рядом скакали внуки, ожидая окончания дела, чтобы слизать приставшие к вороночкам сливки, когда Настасья зачнёт разбирать уставшую машину.