Книга Элен Берр. Дневник. 1942-1944 - Элен Берр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот я пришла сюда, пообедала с мадам Леви. Теперь иду к мадам Журдан[55].
Забавно — не могу подобрать лучшего слова для этого дня — wild[56], вот какой он был. Когда я занята, мне некогда хандрить. Вечером опять пойду в институт посмотреть свой результат.
* * *
Сходила, жарища была страшная. У меня 92 балла. У мадам Журдан встретила […], поговорили с ним об отличительном знаке[57]. Тогда я решительно не собиралась его носить. Считала, что это позор, знак покорности немецким законам.
Теперь же думаю иначе: мне кажется, не надевать звезду — предательство по отношению к тем, кто наденет.
Но уж если я ее надену, то должна всегда сохранять достоинство, быть элегантной — пусть все видят. На это нужно много мужества. Сейчас думаю — носить ее надо.
Только к чему все это приведет?
Была у бабушки, застала там мадемуазель Детро[58]. Бабушка дала мне очень красивую брошку и конверт. Когда пришел Жан, Николь сказала мне всю правду. Понятно, почему вчера она была такой подавленной. Я была потрясена.
Ну а потом поднялась суета, совсем как 14–15 мая сорокового года[59], и прогнала печаль.
Хорошо, что бабушка глухая.
В полшестого мы с Жаном сели в метро, я доехала до «Ламотт-Пике». В институте еще час прождала, болтала с Морисом Сором и Полеттой Бреан. Результаты объявили только в семь. Приходила Сесиль Леман, кажется, вчера я видела ее в черном. Она поздоровалась, посмотрела на меня своими ясными голубыми глазами и твердым голосом сказала, что ее отец погиб в концлагере Питивье[60].
Не знаю, что почувствовали другие, а мне передалось ее огромное, безутешное, безысходное горе. Мы с ней виделись по вторникам, и я каждый раз справлялась о ее отце. Поэтому он представлялся мне живым. И вдруг такой конец — все оборвалось так внезапно, так чудовищно несправедливо… какой ужас, как больно за Сесиль, ведь она мне не чужая.
Друзья бросились меня поздравлять, но мне было совсем не весело. Я думала только об этой смерти, она перечеркивала все остальное.
Сегодня я впервые почувствовала, что в самом деле начались каникулы. Погода солнечная, воздух свежий после вчерашней грозы. Щебечут птицы, утро прямо как у Поля Валери. И сегодня я надену желтую звезду. Две стороны нынешней жизни: светлое утро — воплощение свежести, молодости, красоты и желтая звезда — порождение варварства и зла.
* * *
Вчера устроили пикник в Обере. Мама зашла ко мне в четверть седьмого (они с папой и Денизой уезжали рано) и открыла ставни; небо сияло, но золотистые тучки предвещали недоброе. Без четверти семь я вскочила и, одна во всем доме, пошлепала босиком в малую гостиную — посмотреть на барометр. Небо успело нахмуриться. Погромыхивал гром. Но птицы распелись на удивление. В половине восьмого я встала, помылась с ног до головы. Надела розовое платье и, босая, почувствовала себя свободной как ветер. Во время завтрака пошел дождь, пасмурная тяжесть не проходила. Я спустилась в погреб за вином, чуть не заблудилась.
Вышла из дому в половине девятого. С одной только мыслью: благополучно добраться до вокзала. Приказ вошел в силу вчера. На улицах пока еще никого не было. На вокзале вздохнула с облегчением. Прождала четверть часа. Первым пришел Ж. М. в белом чесучовом пиджаке, прямо как из американского фильма. Очень красивый. Потом примчалась Франсуаза. Я у нее спросила: «Как дела?», она ответила: «Плохо»; — я застыла на месте: такой ответ не в ее привычках. Тогда она отрывисто пробормотала, отводя глаза, — она всегда так делала, говоря об отце, — что отца увезли из Компьеня, скорее всего, в Кельн — разбирать руины вокзала, который разбомбили англичане. Я онемела.
Тем временем подошел Молинье, он дважды бегал к матери (на улицу Пепиньер), она его о чем-то просила. Пришли Пино, Клод Леруа и, наконец, Николь. Мы до половины десятого ждали Бернара, потом присоединились к остальным (Николь, Франсуаза и Пино уже сели в поезд).‘Как всегда, долго рассаживались. В конце концов я села в одном конце вагона рядом с Молинье; Пино и Клод Леруа — в другом, а Николь, Франсуаза и Моравецки — в середине. Дождь лил и лил, небо было низкое и серое. Но все же мне казалось, что скоро распогодится.
В Мезон-Лаффите вышло много народа, и мы с Молинье пересели к нашим в середину вагона. На следующей остановке рядом со мной сел Жан Пино. Как-то раньше он мне не попадался на глаза. А тут вдруг — вот он опять.
После сегодняшнего дня я сравнила его с Ж. М., и победил Ж. М., хоть я его и мало видела. Он покорил всех, даже моих родителей, своей энергичностью, силой духа; он, между прочим, единственный из молодых людей, за кем можно признать редкостные нравственные качества. Он — сама энергия и честность.
Господи, я не думала, что это будет так тяжело.
Весь день я крепилась изо всех сил. Шла, высоко подняв голову, и смотрела встречным прямо в лицо, так что они отворачивались. Но это тяжело.
Впрочем, большинство людей вообще не смотрят на тебя. А хуже всего встречать других таких же, со звездой. Утром я вышла из дому с мамой. На улице две девчонки показывали на нас пальцем: «Видала? А? Евреи». А в остальном все прошло нормально. На площади Мадлен встретили месье Симона, он остановился и слез с велосипеда. Дальше я одна доехала на метро до «Звезды», там зашла в мастерскую за своей блузкой и села на 92-й. На остановке стояли девушка с парнем. Девушка показала ему на меня. Они что-то говорили.
Я инстинктивно повернула голову — солнце светило в глаза — и услышала: «Какая мерзость!» Одна женщина, по виду maid[61], улыбнулась мне еще на остановке, а потом несколько раз оборачивалась и улыбалась в автобусе; а какой-то шикарно одетый господин не сводил с меня глаз, я не могла понять смысл этого взгляда, но гордо смотрела в ответ.